Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
 
      <Из воспоминаний В.Ф.Саводника>
      Воспоминания о В.Я.Брюсове


      <Из воспоминаний В.Ф.Саводника>

      C. Толша, август 1924 г.

      У меня во времена студенчества собирался небольшой кружок товарищей, к которым примкнул и Брюсов. Среди этих лиц, собиравшихся у меня в неопределённые сроки, наиболее частыми посетителями были Давид Викторович Викторов, Владимир Агафонович Кильчевский, Михаил Николаевич Коваленский. Первый из них впоследствии приобрёл себе известность в качестве выдающегося психолога. Я сблизился с ним ещё на первом курсе, на семинаре у кн. Трубецкого, на котором мы занимались изучением философии Платона. Трубецкой был прекрасный преподаватель, умевший заинтересовать своих слушателей, студентов первого курса, в большинстве случаев совершенно не подготовленных к этим занятиям, и ввести их в круг философских идей и вопросов. По крайней мере, я лично много обязан ему в этом отношении; до тех пор я, можно сказать, совершенно не интересовался философией, но, попав случайно на семинар к Трубецкому, я стал аккуратно посещать его. Трубецкой общался с нами, новичками, чрезвычайно просто, без всякой профессорской снисходительности, но без всякого искательства. В тоне его не было ничего докторального и доктринёрского; он не столько поучал нас, сколько в качестве старшего товарища руководил нами в наших философских поисках; он предполагал в каждом из нас серьёзный интерес к философским вопросам и умел пробуждать его. Диалоги Платона, с их эвристическим методом, были в этом отношении чрезвычайно удобным материалом для пропедевтических занятий по философии. В отношении кн. Трубецкого к своим слушателям подкупала именно эта простота, равноправие. Он не снисходил к ним, а поднимал их до себя, до своего уровня. Это невольно действовало на юношеское самолюбие, заставляло подтягиваться, возбуждало доверие к своим силам. Моя первая научная статья возникла именно на семинаре Трубецкого. Она представляла собой изложение статьи итальянского учёного Киапели о древнегреческой софистике и была напечатана весной 1895 г., когда я ещё состоял студентом третьего курса. И впоследствии Трубецкой давал мне интересные философские книги для рецензий, которые печатались в «Вопросах философии». Среди постоянных посетителей семинара Трубецкого сразу выдвинулся студент Д.В.Викторов. Он нас, новичков, поразил своей подготовкой, своим философским складом ума и своими диалектическими способностями. Среднего роста, худой, стройный со смуглым лицом несколько восточного типа (отец его был, кажется, армянин), с чёрными проницательными глазами. Свои философские способности Викторов унаследовал от матери, воспитывавшей его на идеях Спенсера и позитивизме. Уже с 4-го класса гимназии он поставил себе целью сделаться профессором философии, к этой цели стремился сознательно и упорно. Упорство и выдержка вообще были в его натуре. Притом он был от природы наделён способностью к отвлечённому мышлению и развивал у себя эту способность путём систематического чтения. Не удивительно поэтому, что он сразу выделился среди своих товарищей по занятиям и обратил на себя внимание профессоров. Особенно высоко ценил его Николай Яковлевич Грот, читавший нам психологию, предмет специальных занятий Викторова. Грот, человек увлечённый, относился к нему даже с какой-то восторженной любовью, считал его своим лучшим учеником, горячо его всюду поддерживал и выдвигал. Наоборот, Викторов относился к своему патрону со свойственной ему сдержанностью, с холодноватым уважением, сквозь которое иногда даже просвечивала скрытая ирония. Слишком уж велика была разница между эмоциональной натурой Грота и холодным, рационалистическим складом его любимого ученика. Викторов много и серьёзно занимался, часто выступал на семинаре в качестве докладчика и почти всегда выступал в прениях в качестве оппонента. Строго логический ум, способность к анализу, умение расчленять понятия и свободно пользоваться методами индукции и дедукции – всё это сразу выдвинуло Викторова из круга его товарищей по занятиям. Все мы смотрели на него как на будущее светило науки; профессора также возлагали на него большие надежды. Однако надежды эти не оправдались в полной мере. Оставленный при университете профессором Гротом (это был его последний ученик, т.к. в мае того же 1899 г. Грот умер), Викторов два года занимался в Лейпциге у Вундта. Сдал через 2 года магистерский экзамен и начал чтение лекций в университете и на Высших женских курсах; защитил свою диссертацию об эмпириокритицизме. Казалось, его учёная карьера развёртывалась, обещала создать ему громкое имя, но этого не случилось, несмотря на все благоприятные условия (Викторову никогда не приходилось служить, давать уроки и вообще отвлекаться от научных занятий). Викторов как-то не выдвинулся из среды приват-доцентов, не создал себе блестящей репутации, ни особой популярности. Приехавший из Киева ученик Челпанова Шпет затмил его. Начали выдвигаться и другие молодые философы, выступавшие в журналах, издававшие книги, в то время как Викторов ограничивался лишь малозаметной академической работой. Отчаянный спорщик на университетских семинарах, он мало выступал на учёных заседаниях, мало напоминал о себе, как-то незаметно стушевался. Почему-то он не развернулся во всю ширь своих способностей, – были ли здесь какие-либо внутренние причины или это зависело от внешних обстоятельств – трудно сказать. Одно время он только пил – может быть, он этим стремился заглушить свою внутреннюю неудовлетворённость, боль какой-то скрытой раны… Это мог бы знать какой-либо интимный друг, но интимных друзей у Викторова не было. Он умер ещё нестарым, летом 1917 или 1918 г., и смерть его также прошла малозаметной, особенно на фоне разных исторических событий, которые мы тогда переживали.
      Владимир Агафонович Кильчевский был человеком совсем другого склада. Он уже в годы студенчества проявлял ярко выраженные общественные интересы. Имел, по-видимому, связи с оппозиционными и революционными кружками, принимал деятельное участие в землячествах (нижегородских), подвергался за это преследованиям полиции и даже был выслан из Москвы перед самым государственным экзаменом. Впоследствии из него выработался незаурядный кооперативный деятель эсеровского склада; он участвовал во всех кооперативных съездах, в основании Народного банка; после революции он был выбран членом Учредительного собрания (по Ярославской губернии) и в качестве такового подвергся снова правительственным репрессиям, на этот раз со стороны большевиков. В студенческих дебатах, вызванных спором между марксистами и народниками, Кильчевский принимал горячее участие. Он любил говорить, но говорил всегда как-то усыпительно медленно, точно вёз тяжёлый и скрипучий воз. Вначале он примыкал к марксистам, цитировал Бельтова*)  и Струве, читал «Новую жизнь», но на Пасху 1896 г. он съездил к себе в Нижний Новгород и вернулся оттуда новообращённым народником. Что случилось с ним в Н. Новгороде, под какими влияниями произошёл столь резкий и крутой переворот, я не знаю, но помню, что меня тогда очень поразила эта внезапная перемена фронта. Как человек Кильчевский был гораздо мягче и добродушнее Викторова, совершенно лишён ядовитой иронии последнего; постоянно он о ком-нибудь хлопотал, кого-нибудь устраивал, собирал для кого-нибудь деньги или вещи – для бедной курсистки, для высылаемого из Москвы студента. При его вялом темпераменте и природной медлительности в нём было много энергии и упорства. При других обстоятельствах из него выработался бы незаурядный администратор и организатор.
      Михаил Николаевич Коваленский, воспитанный строгой и требовательной матерью, игравшей первую роль в семье, произвёл впечатление маменькиного сынка, скромного и даже застенчивого, что не мешало, однако, проявлению в нём большого самолюбия и высокого мнения о себе. Ещё будучи гимназистом, он написал какую-то драму или поэму из древнегреческой жизни, которая и была напечатана по знакомству каким-то снисходительным редактором. Этот ранний успех, по-видимому, вскружил голову Коваленскому. Будучи студентом первого курса, он участвовал в чествованиях памяти Грановского и произнёс на могиле речь, в которой встретилась одна неловкая фраза – относительно того, что молодому историку следует помнить заветы Грановского и готовиться быть его преемником; кажется, Викторов подхватил эту фразу, и с тех пор за Коваленским утвердилось наименование преемника Грановского. Из числа профессоров к Коваленскому особенно благоволил В.И.Герье, у которого он специально работал. Он так и считался у нас «учеником Герье», как были ученики П.Г.Виноградова; с этим наименованием соединялось представление совершенно определённого типа научного работника, – настолько различными были у того и другого профессора методы работы, подход к историческому материалу, даже самоё представление о задачах истории и об объёме её материала. «Ученик Герье» – это было нечто совсем другое, чем «ученик Виноградова». Герье, так же как и ближайший его последователь Корелин, интересовался преимущественно политической историей и культурными проблемами. Казалось, всякие идеи исторического материализма были абсолютно чужды ему и далеки его миросозерцанию. В годы студенчества я несколько раз бывал у него [Коваленского], познакомился с его семьёй, с тяжеловатым и молчаливым отцом, с властной, хотя и мягкой по формам матерью, державшей в строгости весь дом. Она была со мной очень любезна, хвалила мои стихи, которыми я тогда грешил, приглашала меня при каждом расставании «бывать»; но однажды я испугал её тем, что выпил рюмку водки за ужином, – и с тех пор её любезности прекратились. Вероятно, она боялась, как бы мой пример не вызвал пагубного подражания со стороны её сына. По окончании университета я потерял из виду Коваленского и был очень удивлён, когда узнал в 1905 или 1906 г., что он подвергся неприятностям со стороны университетского начальства за радикальные взгляды, которые он распространял на своих уроках, – так мало вязался политический радикализм с представлением о Коваленском, «типичном ученике Герье».
      Впоследствии Коваленский, устав бороться, бросил преподавательскую деятельность, сдал экзамен на нотариуса и поселился в Екатеринодаре, где и застала его революция 1917 г. Как известно, он примкнул к большевикам, подвергался преследованиям со стороны белых во время их господства на юге, затем, с возвращением большевиков, он снова занялся общественной деятельностью, агитировал, политпросвещал, однако, к чести его, не использовал перемены обстоятельств в личных видах и остался нищ аки Лазарь; по крайней мере, когда в 1920 г. [нрзб.] выписал его из Екатеринодара, он прибыл в Москву в таком оборванном и голодном виде, что вчуже внушал сожаление. Таким образом, «преемник Грановского», как мы, студенты, называли его в шутку, оправдал на деле это наименование, по крайней мере в том отношении, что сумел до конца сохранить высокий идеализм помыслов и стремлений, хотя и пошёл не по той дороге, по которой шёл его учитель, который едва ли одобрил бы принятое им направление. Этот юношеский идеализм Коваленского отметил в нём и Покровский, очень удачно назвавший его в своём надгробном слове «комсомольцем с седыми волосами».
      Ещё студенческий литературный кружок собирался у Б.А.Фохта, сына профессора-медика. Фохт был товарищем по гимназии Викторова, который и ввёл меня в этот кружок, а я в свою очередь ввёл в него Брюсова. Вообще Брюсов в это время охотно входил в подобные кружки: уже тогда в нём ярко сказывалось стремление к популярности. Несмотря на свой яркий индивидуализм, Брюсов никогда не был замкнутым в себе, чисто кабинетным работником, он жаждал внешнего успеха, признания, популярности; ему нравилось играть роль в обществе, обращать на себя внимание. Эта черта сделалась впоследствии одной из главных в его характере, иногда в ущерб другим, более ценным качествам его натуры. Афишируя своё «презрение к общественному мнению», он был, однако, весьма падок ко всяким проявлениям общественного интереса к его личности и творчеству. Впрочем, в своих выступлениях он не щеголял парадоксами, не старался эпатировать своих слушателей, но держал себя скромно и с достоинством, как бы старался примирить аудиторию с собой и с тем направлением, которого представителем он являлся; во всяком случае, в его выступлениях не было ничего боевого, задорного.
      Годы 1894–1895 были годами оживлённой полемики и борьбы между двумя главными течениями среди русской интеллигенции, преимущественно среди молодёжи: между народниками, с одной стороны, выступавшими под предводительством Н.К.Михайловского, и марксистами – с другой…[…]
      Конечно, университетская молодёжь, очень чувствительная ко всякого рода общественным движениям, в особенности носящим политическую окраску, не могла остаться равнодушной и безучастной к разыгравшейся полемике, вышедшей далеко из рамок обычного журнального спора. Можно сказать, что именно в университетской среде полемика марксистов и народников нашла себе наиболее живой отголосок. Подобно всему русскому интеллигентному обществу, студенчество резко раскололось на две группы, среди которых не умолкали диспуты и споры на волновавшие всех темы. Центром студенческих дебатов были семинарии проф. Чупрова по политической экономии, на которые собиралось студенчество всех факультетов; рефераты студентов обычно касались злободневных тем, связанных с волновавшей всех полемикой, а иногда спор сворачивал на эту тему совершенно неожиданно, с совершенно постороннего предмета обсуждения: таково было общее повышенное настроение. Иногда настроение это выражалось в довольно бурной форме: так, например, чрезвычайно враждебно был встречен аудиторией, большей частью состоящей из марксистов, проф. Кареев, прочитавший в актовом зале университета лекцию, направленную против Бельтова и его понимания исторического процесса. Я сам мало интересовался в эти годы политикой вообще, и марксистской политикой в частности, но и я не остался вполне равнодушен среди общего брожения. В консервативнейшем «Русском обозрении», в котором я иногда пописывал, я напечатал статейку, направленную против horribili dictu*) – самого Бельтова, и казавшуюся мне самому в то время весьма едкой и доказательной. Посещал я также изредка семинарии Чупрова, не принимая, впрочем, никакого участия в прениях. […]

      История появления здесь этого текста такова. После того, как на нашем сайте была вывешена странички В.Ф.Саводника, откликнулись две его правнучки – Наталья Михайловна Саводник и Ирина Петровна Владыченская. Одна из них, Ирина Владыченская, принесла нам портрет В.Ф. (которого на тот момент у нас не было) и тетрадь с его воспоминаниями, переписанными от руки его дочерью, Н.В.Саводник, с оригинала, отданного в архив. Часть воспоминаний, связанная с университетом, опубликована здесь впервые. В тексте сделана незначительная орфографическая правка. Следующие ниже воспоминания о В.Я.Брюсове, тоже связанные с университетом и тоже содержащиеся в этой тетради, были опубликованы ранее – см. источник в конце текста. Г.Воропаева.


      Воспоминания о В.Я.Брюсове

      […] Впервые я услышал имя Б[рюсова] на семинарии проф. Виноградова в так назыв[аемом] «гербарии», мален[ькой] полутёмной комнате в новом здании университета, ныне не существующем. Это было осенью 1894 или 95 года. Проф. Виноградов, кот[орый] в этом году читал нам курс истории Древней Греции, предлагал слушателям ряд тем для семинарских работ. Одна из этих тем касалась политических воззрений Сократа; высокий чёрный студент в застёгнутом на все пуговицы мундире встал и заявил, что он берёт эту тему себе. Профессор недослышал его фамилию и два раза переспросил студента, так что тому пришлось повысить голос: «Брюсов! Брюсов!» Имя это тогда ничего не говорило мне, да, верно, и никому из присутствующих. По-видимому, Брюсов был редким посетителем университета; по крайней мере я его не помню на лекциях тех профессоров, которых я посещал. Не бывал он и на семинариях по древней философии кн. Трубецкого, у которого я занимался на первых двух курсах изучением Платона и Аристотеля. Я не помню также, прочёл ли он взятый на себя реферат о политических взглядах Сократа; во всяком случае, на его докладе я не присутствовал. Держался он в университете особняком и ни с кем из товарищей не сходился. Я, кажется, был первый из однокурсников, с которым он сблизился. Но это произошло уже позднее, вероятно, весною 1896 года. Не помню точно, как именно произошло наше знакомство, но уже в это время я имел некоторое представление о Брюсове как о поэте нового, «декадентского» направления, знал отзывы о нём Вл. Соловьёва и его остроумные пародии декадентских стихов, знал и его знаменитые «Бледные ноги». Сам я не сочувствовал новому направлению поэзии, придерживаясь старых взглядов и вкусов.
      Искательство и новаторство были вовсе чужды мне (я всегда был по натуре консерватором), и стихи, которые я писал в это время довольно усердно, не выходили из рамок традиционной поэтики. Тем не менее Брюсов как собрат по Аполлону заинтересовал меня, и я решился с ним познакомиться.
      Кажется, первый разговор наш произошёл в длинном полутёмном коридоре того же университетского здания, ведшем к нижней «математической» аудитории.
      Как в так назыв[аемом] «гербарии» не было никаких растений, а помещалась в моё время семинарская библиотека филологического факультета и происходили семинарские занятия некоторых профессоров, так и в «математической» аудитории не бывало никаких лекций по математике, а читали разные профессора нашего факультета; очевидно, и то, и другое название сохранилось ещё от давних времён и перешло по традиции, уже утратившей свой первоначальный смысл.
      Кажется, я первый подошёл к Брюс[ову] и заговорил с ним о литературе, о современных течениях в ней. Брюсов отвечал охотно, проявил отзывчивость и любезность, хотя я и не скрывал от него, что вовсе не разделяю современных стремлений в поэзии. В разговоре коснулись, между прочим, и отзыва Вл. Соловьёва, и Брюсов с улыбкой признал, что в нём много верного. Таким образом началось наше знакомство, перешедшее вскоре в дружескую связь, правда, оказавшуюся недолговечной. Связь эта поддерживалась общностью интересов, хотя уже с самого начала разница во взглядах и вкусах давала себя чувствовать. Мы стали посещать друг друга. Я жил тогда у Пречистенского бульвара, в Филипповском переулке, в доме Дреземейера, ныне давно уже не существующем. Там я снимал у старушки-хозяйки довольно большую, но скромно, по-студенчески обставленную комнату. Здесь впервые посетил меня Брюсов осенью 1896 года. Он принёс мне свою книжку «Шедевров» с соответственной надписью. Я в свою очередь познакомил его с плодами своей Музы, со свойственной всем молодым поэтам откровенностью и prodigalité*). Кое-что ему понравилось, но вообще, как это вполне естественно, он отнёсся к моим стихам холодно и сдержанно: они были в его глазах «устарелыми» по форме и содержанию, в них не было дерзновений и исканий, характерных для той новой поэзии, к которой он сам принадлежал.
      Вскоре я в свою очередь посетил его в его доме на Цветном бул[ьваре]. Он уже тогда жил отдельно от родителей, хотя его квартира и была соединена с их квартирой внутренним ходом. В неё нужно было подниматься со двора по чрезвычайно крутой деревянной лестнице, по которой когда-то впоследствии, как передавала мне раз жена Брюсова, скатился вниз пьяный Бальмонт. Лестница эта, вероятно, хорошо памятна всем посетителям Брюсова того времени как своего рода архитектурная нелепость. Комната Валерия Яковлевича была обставлена очень скромно. Письменным столом ему служил простой, некрашеный сосновый стол, вроде кухонного, верхняя доска которого была вся покрыта всевозможными записями в стихах и в прозе. Железная кровать, полка с книгами, столик, несколько венских стульев – вот вся обстановка этого спартанского жилища.
      Казалось, однако, почему-то, что простота эта нарочитая, а не естественная. Мне случалось бывать и на половине родителей: у тех обстановка была обычная, буржуазная: мягкая мебель, олеографии и проч. Семья состояла из отца, матери, двух дочерей и младшего сына. Отец, Яков Кузьмич, старик лет 55 на вид, седой, коренастый, жил на половине сына. Комната его была первой от прихожей. Он был очень молчалив и сдержан. Кажется, он сильно пил, отчего, вероятно, и жил в стороне от семьи. В его комнате стоял большой старинный письменный стол с горкой, все отделения и ящики которой были завалены бутылочными пробками: говорили, что он сохраняет их на память о выпитых бутылках. Впрочем, может быть, эти пробки были образчиками разных сортов, т.к. у Якова Куз[ьмича] было раньше довольно большое пробковое дело (торговля).
      Во время одного из первых посещений в декабре 1896 г. Бр[юсов] поднёс мне 2-е издание своих «Шедевров» с характерной надписью:

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы осудим былые желания, –
О, строгий суд!

      В надписи этой как бы отражалось то изменение в настроении и направлении творчества, отказ от юношеских крайностей и увлечений, который уже намечался в нём в это время. Он ещё не нашёл своей настоящей дороги, но он уже готов был отказаться от той, по которой он до сих пор шёл и которая грозила привести его или в тупик, или в трясину. Нужно было выйти из полосы оригинальничаний для того, чтобы достигнуть настоящей оригинальности. По-видимому, Бр[юсов] инстинктивно чувствовал опасность, угрожавшую ему на прежнем пути. Может быть, некоторым предостережением для него был небезызвестный в те годы Емельянов-Коханский, с которым лица, мало разбирающиеся в поэзии, нередко смешивали Брюсова, ставя их в один ряд. Сам Бр[юсов], конечно, прекрасно чувствовал ничтожность, бесталанность и внутреннюю пустоту доморощенного декадента, посвятившего книгу безграмотных виршей «себе и царице Клеопатре»; конечно, Брюсову вовсе не улыбалась перспектива, чтобы имя его ставилось рядом с именем этого литературного проходимца, к которому он относился совершенно отрицательно. Он как-то рассказал мне с усмешкой один эпизод из своего знакомства с Емельяновым-Коханским: последний, наслышавшись, очевидно, как живут французские эстеты, декаденты и сатанисты, нарушавшие все обычаи буржуазного образа жизни, […] рассказывал о себе, что днём спит, а ночью работает или живёт, что постелью ему служит гроб и тому под[обное]. Поверив этим рассказам или же желая проверить их, Бр[юсов] как-то зашёл к нему в три часа ночи – и нашёл поэта-декадента глубоко спящим, и притом не в гробу, а в самой буржуазной кровати. Впрочем, самого Емельянова я никогда не встречал у Брюсова; по-видимому, их знакомство было лишь мимолётным.
      Вообще среди деятелей литературы и печати у Бр[юсова] в это время не было ещё связей. Круг его литературных связей ограничивался в этот первый год нашего знакомства, кажется, только узким кругом лиц, выступивших с ним вместе в «Русских символистах». Из них я хорошо помню сына московского книгопродавца Ланга, имевшего большой магазин на Кузнецком. Это был высокий и тощий, явно чахоточный молодой человек, казавшийся старше своих лет благодаря густой бороде, обрамлявшей его лицо. Восторженный мечтатель и мистик, веривший в спиритизм и всякую чертовщину, напитанный идеями немецкого романтизма (он переводил Новалиса и Грильпарцера), хорошо знакомый и с современной немец[кой] поэз[ией], он был самым прозаическим образом женат на какой-то швее или модистке, кажется, даже особе лёгкого поведения – к великому негодованию его мещански-чопорной немецкой семьи. Он писал русские и немецкие стихи, но особого таланта не обнаружил, хотя Брюс[ов] и хвалил его, вероятно, в силу дружеской привязанности. Он умер ещё в молодых годах, где-то около Гагр, где отец купил ему участок земли и где он поселился en hermite*) по соображениям здоровья.
      Помню, встречал я ещё у Бр[юсова] некоего Курсинского, также примыкавшего к новой школе поэзии, бывшего впоследствии одно время редактором «Зол[отого] руна» Рябушинского. Был ли в эти годы Бр[юсов] уже знаком с Бальмонтом лично, я не знаю, но хорошо помню, что он отзывался о нём сочувственно. В это время как раз вышел сборник Бальмонта «В безбрежности», и Бал[ьмонт] явно выдвигался на первое место среди молодых поэтов. Во всяком случае, в отзывах о нём Брюсова никогда не чувствовалось jalousie de metier*). Хорошо отзывался он и о стихах Сологуба, только что опубликовавшего свои первые сборники; но о прозе его он выражался сдержаннее: так, помню, когда я стал хвалить только что прочитанный мною в «Север[ном] вестнике» роман «Тяжёлые сны», Бр[юсов] заметил только, что в романе есть несколько отдельных красивых фраз. Помню, отзыв этот в то время меня удивил: я ожидал со стороны Бр[юсова] гораздо более сочувственного отношения к роману Сологуба.
      В начале сентября 1897 года Брюсов подошёл ко мне в университетском коридоре и предложил мне быть шафером на его свадьбе. Конечно, я с удовольствием согласился. Невеста его, Иоанна Матвеевна, которую я до тех пор не знал лично, никогда не встречая её у Бр[юсова], состояла гувернанткой у его сестёр и проживала в их доме на половине родителей; отец её был чех родом и служил на какой-то фабрике, мать – француженка, поэтому она сама была австрийской подданной и католичкой, но воспитание получила в Москве, кажется, в каком-то институте, куда она попала на славянскую стипендию. Жанна Матвеевна производила очень приятное впечатление, французская кровь сказывалась в её живости, соединённой со славянской мягкостью. Она была молода и миловидна, хотя и не красавица. Ум у неё был чисто женский, неглубокий, но ясный и тонкий. Мягкость её характера сказалась впоследствии в полном подчинении всей её личности влиянию мужа: она усвоила себе не только его взгляды и вкусы, но даже обороты речи, излюбленные словечки; даже в манере держать себя, говорить и прислушиваться к чужим словам появилось что-то сходное с манерой самого Брюсова.
      Не помню точно, в какой именно день была назначена свадьба, – вероятно, это было в первой половине сентября, судя по тому, что у меня в памяти сохранилось впечатление прекрасного осеннего дня, ясного и солнечного; деревья ещё не облетели и сохраняли свою листву. Кажется, было воскресенье, и на улицах царило праздничное оживление. Все приглашённые собрались в квартире Брюсовых-родителей, между прочим, здесь я впервые увидел каких-то молодых людей приказчичьего типа, очевидно, родственников: ни раньше, ни позднее я их не встречал в семье. Из присутствующих помню В.М.Фриче, П.С.Когана (кажется), поэта Курсинского в офицерском мундире. Всего было человек 20–25. Когда собрались все приглашённые, то мы отправились гурьбой на Николаевский вокзал, так как свадьба была назначена на стан[ции] Ховрино, где Брюсовы жили на даче прошедшее лето. Венчание совершилось в скромной сельской церкви, священник которой был знакомый Брюсовых, причём я и, кажется, Курсинский расписались в качестве свидетелей. После венчания вся компания отправилась на дачу, где было приготовлено соответствующее угощение. Между прочим, мы с Брюсовым выпили брудершафт и с тех пор перешли на «ты». […] Уже смеркалось, когда мы шумною толпою покинули дачу, направляясь на станцию, чтобы ехать в Москву. С нами вернулся и Брюсов, который, однако, в тот же вечер выехал с курьерским поездом в Петерб[ург]. Это было его voyage de noce*).
      […] Возвращаться с вокзала мне пришлось с В.М.Фриче, с которым я в этот день познакомился. Он пригласил меня бывать у него на журфиксах, кажется, по субботам, когда у него собирались люди, причастные [к] науке и литературе.
      Я воспользовался этим приглашением и в одну из ближайших суббот явился к нему в номера «Дания» на Тверской, где он проживал, и с тех пор начал довольно регулярно посещать его журфиксы. Брюсов также был одним из постоянных посетителей этих вечеринок, во время которых за стаканом чая читались рефераты преимущественно историко-литературного содержания. […]
      На этих собраниях Брюсов иногда выступал с чтением своих стихов и принимал участие в прениях по поводу сделанных докладов. Отношение к нему других членов кружка было, так сказать, выжидательное. В нём признавали талант, но вместе с тем считали, что он стоит на ложной дороге, т.к. большинство членов кружка не разделяло модернистских увлечений и относилось к ним отрицательно. Впрочем, и сам Бр[юсов] держался в кружке очень осторожно, как будто даже подлаживаясь под общий тон, и не выступал с какими-либо резкими выражениями своих мнений и пристрастий. […]
      Весь этот кружок, в его общем и целом, имел мало общего с Брюсов[ым], но последний регулярно посещал его, как бы тяготея к обществу, стремясь завести связи. […]


      Встречи с прошлым. Вып. 6. М.: Советская Россия, 1988.