Из воспоминаний Афанасия Фета «Ранние годы моей жизни» [...] Познакомившись в университете, по совету Ив. Дм. Беляева, с одутловатым, сероглазым и светло-русым Григорьевым, я однажды решился поехать к нему в дом, прося его представить меня своим родителям. Дом Григорьевых с постоянно запертыми воротами и калиткою на задвижке находился за Москвой-рекой на Малой Полянке, в нескольких десятках саженей от церкви Спаса в Наливках. Приняв меня как нельзя более радушно, отец и мать Григорьева просили бывать у них по воскресеньям. А так как я в это время ездил к ним на парном извозчике, то уже на следующее воскресенье старики буквально доверили мне свозить их Полонушку в цирк. До той поры его ни с кем и ни под каким предлогом не отпускали из дому. Оказалось, что Аполлон Григорьев, невзирая на примерное рвение к наукам, успел, подобно мне, заразиться страстью к стихотворству, и мы каждое свидание передавали друг другу вновь написанное стихотворение. Свои я записывал в отдельную жёлтую тетрадку, и их набралось уже до трёх десятков. Вероятно, заметив наше взаимное влечение, Григорьевы стали поговаривать, как бы было хорошо, если бы, отойдя к Новому году от Погодина, я упросил отца поместить меня в их доме вместе с Аполлоном, причём они согласились бы на самое умеренное вознаграждение. Все мы хорошо знали, что Николай Васильевич Гоголь проживает на антресолях в доме Погодина, но никто из нас его не видел. Только однажды, всходя на крыльцо погодинского дома, я встретился с Гоголем лицом к лицу. Его горбатый нос и светло-русые усы навсегда запечатлелись в моей памяти, хотя это была единственная в моей жизни с ним встреча. Не будучи знакомы, мы даже друг другу не поклонились. О своих университетских занятиях в то время совестно вспоминать. Ни один из профессоров, за исключением декана Ив.Ив. Давыдова, читавшего эстетику, не умел ни на минуту привлечь моего внимания, и, посещая по временам лекции, я или дремал, поставивши кулак на кулак, или старался думать о другом, чтобы не слыхать тоску наводящей болтовни. Зато жёлтая моя тетрадка всё увеличивалась в объёме, и однажды я решил отправиться к Погодину за приговором моему эстетическому стремлению. Я вашу тетрадку, почтеннейший, передам Гоголю, сказал Погодин, он в этом случае лучший судья. Через неделю я получил от Погодина тетрадку обратно со словами: «Гоголь сказал, это несомненно дарование». [...] С наступлением Великого поста все бросились готовиться к переходным экзаменам. Принялся и я усердно за богословие Петра Матвеевича Терновского. Достал я себе также и усыпительные лекции его брата, Ивана Матвеевича, читавшего логику. При моём исконном знакомстве с катехизисом мне нетрудно было подготовиться из догматического богословия и я отвечал на четыре; но если бы меня спросили из истории церкви, то я бы не ответил даже на единицу. После счастливого экзамена по богословию я в присутствии профессора латинской словесности Крюкова, читавшего начиная со второго курса, экзаменовался из логики и к несчастию вынул все три билета из второй половины лекций, которой не успел прочитать. Услыхав на третьем билете моё: «И на этот не могу ответить», он сказал: «А меня ваша четвёрка сильно интересует, и я желал бы, чтобы вы перешли на второй курс. Не можете ли чего-либо ответить по собственному соображению?» И когда я понёс невообразимый вздор, экзаменаторы переглянулись и тем не менее поставили мне тройку. Любезные лекторы французского и немецкого языков поставили мне по пятёрке, а Погодин, по старой памяти, тоже поставил четвёрку из русской истории. Таким образом я, к великой радости, перешёл на второй курс. [...] С переходом на второй курс университетские занятия более специализировались. Юристы ещё более подпали под влияние профессора Редкина, и имя Гегеля до того стало популярным на нашем верху, что сопровождавший по временам нас в театр слуга Иван, выпивший в этот вечер не в меру, крикнул при разъезде вместо: «коляску Григорьева!» «коляску Гегеля!». [...] Можно было предполагать, что неуклонный посетитель лекций и неутомимый труженик Ап. Григорьев будет безукоризненным чиновником. Но на деле вышло далеко не то: списки, отчёты с своею сухою формалистикой, требующие тем не менее настойчивого внимания, не возбуждали в нём никакой симпатии, и совет университета вскорости пришёл к убеждению в совершенной неспособности Григорьева исполнять должность секретаря правления. Как нарочно, упразднилось место университетского библиотекаря, на которое Крылов успел поместить Ап. Григорьева. Надо сказать, что пробуждение стариков посредством музыки Аполлона продолжалось со стороны кандидата, секретаря правления и библиотекаря точно так же, как оно производилось студентом первого курса. Хотя Аполлон наверху со мною жестоко иронизировал над догматизмом патеров, как он выражался, тем не менее по субботам сходил вниз по приглашению: «Ап. Ал., пожалуйте к маменьке головку чесать» и подставлял свою голову под её гребень. Соответственно всему этому Аполлон в первое время поступления на службу считал своею гордостью отдавать всё жалованье родителям без остатка. И можно было только удивляться наивности стариков, не догадывавшихся, что молодой чиновник мог нуждаться в карманных деньгах. Следствием такого недоразумения было тайное сотрудничество Григорьева в журналах и уроки в богатых домах. К этому Григорьев не раз говорил мне о своём поступлении в масонскую ложу и возможности получить с этой стороны денежной субсидии. Помню, как однажды посетивший нас Ратынский с раздражением воскликнул: «Григорьев! Подавайте мне руку, хватая меня за кисть руки сколько хотите, но я ни за что не поверю, чтобы вы были масоном». Насколько было правды в этом масонстве, судить не берусь, знаю только, что в этот период времени Григорьев от самого отчаянного атеизма одним скачком переходил в крайний аскетизм и молился пред образом, налепляя и зажигая на всех пальцах по восковой свечке. Я знал, что между знакомыми он раздавал университетские книги как свои собственные, и я далеко даже не знал всех его знакомых. Однажды, к крайнему моему изумлению, он объявил мне, что получил из масонской ложи временное вспомоществование и завтра же уезжает в три часа дня в дилижансе в Петербург, вследствие чего просит меня проводить его до Шевалдышевской гостиницы, откуда уходит дилижанс, и затем вернувшись с возможною мягкостью объявить старикам о случившемся. Он ссылался на нестерпимость семейного догматизма и умолял меня во имя дружбы исполнить его просьбу. Прожить уроками и литературным трудом казалось ему самой лёгкой задачей. Сборы его были несложны, ограничиваясь едва ли не бельём и платьем, бывшим на нём в данную минуту, так как остальное было на руках Татьяны Андреевны, у которой нельзя было выпросить вещей в большом количестве, не возбудив подозрения. В минуту отъезда дилижанса мы пожали друг другу руки, и Аполлон вошёл в экипаж. Когда дилижанс тронулся, я почувствовал себя как бы в опустелом городе. Это чувство сиротливой пустоты я донёс с собою на григорьевские антресоли. Не буду описывать взрыва негодования со стороны Александра Ивановича и жалобного плача Татьяны Андреевны после моего объявления об отъезде сына. Только успокоившись несколько, на другой день они решились послать вслед за сыном слугу Ивана-Гегеля с платьем, туалетными вещами и несколькими сотнями рублей денег. При отъезде Аполлон сказал мне, у кого можно было искать его в Петербурге. Оказалось, что Аполлон по добродушной бесшабашности роздал множество книг из университетской библиотеки, которые мне пришлось не без хлопот возвращать на старое место. [...] А.А.Фет. Улыбка красоты. Избранная лирика и проза. М.: Школа-Прогресс, 1995. |