1966–1973 |
День стоял, расставив вилы. Вся трава, как лошадь, пала. И лежала, как попало, позабыв хотя бы хруст. Как над куполом могилы коршун образует крест. Рожь ржавела и являла сухомятку сельских крыш. Шмель забыл, что он – как улей, жук забыл, что он – как пуля. Коршун окружает поле. Этот коршун съел бы мышь. Мёртвое озеро Байкал Сдохли омули в Байкале, проданные наперёд чехам. И вода такая, будто морщится, а пьёт. Берега. На сопках – гарь и худосочная тайга. Вот Байкал. Вода икает, задевая берега каменистые. Олифой кроет озеро закат. Реки катят, как Сизифы, камни круглые. Бурят, злой бурят – начальник края – через щели толстых глаз с пика Черского взирает на воды большой запас. На дне воды лежал песок. И посмотри, насколько зыбки в воде мелькающие рыбки. Пора, но посмотри ещё разок, запомни всё. Осока. Лист осины. Жук плавунец. И заросли трясины. И берега сырой наискосок. Детство Нагревается белый кафель. Там за кафелем – наш картофель зашипел... На зелёной стене – наши трещины в старой краске: горы, головы, войны, сказки... И окно начинает синеть – становиться всё гуще, гуще... занавески слипаются... Вмиг исчезает из печки пища, исчезают из комнаты вещи – вещь за вещью... и даже спящий навсегда исчезает в них. Страшен город Ленинград: он походит на трактат, что переведён с латыни на российский невпопад. К людям улицы стоят корешками золотыми. Там летают снег и гарь. Там гарцует медный царь псевдо-первенец великий с головою многоликой над жестянкой невских вод серых, как водопровод. В Ленинграде моря нет – только камни да каналы, да болот полуподвалы, да дворцы без эполет – на ближайших триста лет море спрятано в анналы. Но на Невский, как бывало, вывел даму удалой её валет. Спускалось солнце в просеку. С небес свисала ель. Стоял солдатик простенький, похожий на шинель, глядел он виновато на жёлтые снега – с ножом и с автоматом похожий на врага. Снега валились с дерева сквозь веток канитель. Стоял солдатик серенький, похожий на шинель, и видел: на закате, судьбу свою кляня, стоит другой солдатик, похожий на меня. Белое платье Эмили Дикинсон Пчёлы, бабочки, шмели улетучились вдали. Потускнела вся трава, и деревья – как дрова, и цветы завяли; и цвели едва ли. Ствол осины бел и сух. Изваяния старух на порогах клонит в сон под постриженный газон. Не глядит в жилища небо-пепелище. Вот опять, опять, опять медленно – за пядью пядь – Эмили идёт сюда в белом платье, как всегда, в роще пропадая, и совсем седая. Двадцать, тридцать, сорок лет белый цвет на ней одет. Времена – какой пустяк: в пальцах стебель не иссяк, обрываясь астрой – старой, но прекрасной. Нет ни бабочек, ни пчёл. Ей известно – что почём – правды смертная цена – чёрных прядей седина: и холмы и поле – изваянье боли. Я бы жил совсем иначе. Я бы жил не так, не бежал бы, сжав в комочек проездной пятак. Не толкался бы в вагоне, стоя бы не спал. На меня б двумя ногами гражданин не встал. Я бы жил в лесу усатом, в наливном саду этак в тыща восьмисотом с хвостиком году. И ко мне бы ездил в гости через жнивь и гать представитель старой власти в карты поиграть. Когда Россия всё была Россией, её трудящиеся, выйдя на порог, бездельников и странников дорог пожаловать к себе в избу просили, поили и кормили их и слушали их странные сказанья, забыв хотя бы на единый миг, что труд дарован людям в наказанье. Когда на вас навалится зима всей беспросветною декабрьскою тьмою, возьмите чёрный том Карамзина: что в нём заложено кровавою тесьмою? – всё те ж снега с прорехой зорь, дымок жилья у волка на примете, всея равнины самодержец – ветер да слёз морозных кристаллическая соль. Быть может, вам пригрезится тогда: декабрь и есть декабрь – и никогда не минет его незрячий ветер на равнине да золотая зорь его орда. Мы мстим и мстим и мстим кому-нивесть: отмщенья ярость зверская – людям большая честь! – веками вечными одно лишь мщенье длилось. Но если справедливость только месть, и если в зверстве добродетель есть – будь они прокляты – добро и справедливость. Как ныне сбирается вещий Олег Как ныне сбирается вещий Олег пройти через рощи развилистых рек, соседей ограбить и славы найти – кудесник встаёт у него на пути. «Кудесник старинный, кудесник седой, когда дорожишь ты своей бородой, поведай, что видят слепые белки, грядущее князю правдиво реки!» Над степью широкие встали орлы. И топчутся кони, ретивы и злы. Старик навалился на посох сухой, и степь огласилася речью такой: «Смешны мне живые, пока не умрут, смешны их сраженья и тягостный труд – иссякнут и слава, и злоба, и месть – в забвении ложь неизбежная есть по имени память... Великий Олег, добычу несёт тебе новый набег, и за море дальнее вольный поход дружине несёт небывалый доход. Куда ни примчит тебя верный твой конь, встаёт на дыбы неизбежный огонь, куда ни причалит твой княжеский чёлн – река кровяная к нему притечёт. Сожжённые нивы, обугленный кров, заморского хмеля горячая кровь, рабы и рабыни, восточный булат и злато для киевских будет палат. Над падшими в прахе – Олегова длань – такая Олегу по жребию дань: велик ты и славен... Не знаешь ты лишь, какою кончиною жизнь утолишь. И верно: мы смертны, отважнейший князь, да только не помним того отродясь. Но гибели сколько по свету ни сей, а смерти случайность тревожит князей. Ну что же, ты волен как самая смерть – вольна и она в твоём сердце коснеть проклятьем над далью оставшихся лет: олегова гибель вольней, чем Олег! Она не откроет свой срок никому – ни вещей душе, ни слепому уму – она ведь сама не решила пока, когда тебе, князю, свалять дурака – в бою ль просчитаться иль пьяным упасть о камень – твоя непомерная власть её забавляет и даже смешит, покончить с тобою она не спешит. Но всласть полежав у тебя на душе, кровавых потомков плодила уже: коварства и ярости смрадный ручей течёт уж по жилам у Ольговичей. Посмертный покой – это жалкая ложь: ты жизни достоин и ты не умрёшь: останешься мучить, останешься жечь – устанет рука и источится меч – устанешь от вопля, от пепла в кострах, запросишь забвенья, запросишься в прах... Но смерть постоянна. И будешь палим проклятьями новыми, купно с моим». устанешь от вопля, от пепла в кострах, запросишь забвенья, запросишься в прах... Но смерть постоянна. И будешь палим проклятьями новыми, купно с моим». ...Старик поднимает слепое лицо. Стучатся цикады, как сбруи кольцо. Мешают свой запах степные ростки с дыханием конским и потом людским. «Вещун! – восклицает разгневанный князь, – ты, нищий, дерзнул ли Олега проклясть? Мой рок под моею трепещет стопой – предвидишь ли, отче, что будет с тобой? Для бредней пещеры с чащобами есть – пристала кудесникам лживая лесть: варягу сражаться, кудеснику – лгать. Кого ты посмел своим страхом пугать? Для правды – бесправный, для света – слепой, ты в жизни нашёл лишь посмертный покой, и в смерти найдёшь только пустошь да ночь – бессилием истину да не порочь!» . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Уходит дружина Олегу вослед. Столп пыли остался спокоен и сед. Исчезла дорога в невидимый лес. И ворон кудесника видит с небес. Столько нежности сжалось во мне, столько горькой тоски по тебе я вобрал в свою душу, что порой удивительно даже, как ты можешь ещё оставаться вовне, как ты можешь ещё оставаться снаружи – на чужбине ноябрьской стужи, на бульваре пустом с ледяною скамьёй наравне. Осени плачевной наступил черёд – листьев предвечерних кончен перелёт. Лёгкое ненастье зарослей лесных над опавшим настом солнечной листвы. Увяданья влага – выжимки лучей. В глубине оврага почернел ручей. Так на нас с тобою сквозь стволов зазор дикою ордою наступал простор. И в последних числах мёртвой тишины слышишь: это смыслом мы окружены. Под музыку Вивальди, Вивальди! Вивальди! под музыку Вивальди, под вьюгу за окном, печалиться давайте, давайте! давайте! печалиться давайте об этом и о том. Вы слышите, как жалко, как жалко, как жалко! вы слышите, как жалко и безнадёжно как! Заплакали сеньоры, их жёны и служанки, собаки на лежанках и дети на руках. И всем нам стало ясно, так ясно! так ясно! что на дворе ненастно, как на сердце у нас, что жизнь была напрасна, что жизнь была прекрасна, что все мы будем счастливы когда-нибудь. Бог даст. И только ты молчала, молчала... молчала. И головой качала любви печальной в такт. А после говорила: поставьте всё сначала! Мы всё начнём сначала, любимый мой... Итак, под музыку Вивальди, Вивальди! Вивальди! под музыку Вивальди, под славный клавесин, под скрипок переливы и вьюги завыванье условимся друг друга любить что было сил. Есть мученье душ холодных – всех мучительней оно: равнодушию дано долго мучиться, бесплодно. Это вечная разлука – жить, одним собой томясь – вот на что уходит мука – душ единственная связь. Был ли каждый Божий миг мал, как мотылёк? Иль, как небо, был велик и, как даль, далёк? Уместился в коробке спичечном моём – иль, как камушек в реке, мир исчезнет в нём? Не должен быть слишком несчастным, А, главное, скрытным... ...поэт. А.Ахматова Что надобно для красоты? – всей жизни ей мало, но ты не должен быть слишком несчастным, пусть боль твоя ежечасна, привычна, невыносима, но такова игра: нет тяжести свыше силы – всё – лёгкий полёт пера. Выходи на воздух вешний – в нём развешаны скворешни, всё в нём видно до листка и невидима тоска за прозрачностью кромешной. Безоглядна мысли гладь (только боль владеет далью). Вера это – ожиданье: что ж без веры ожидать? Покидая свой подвал (сумрак, запах керосина), слепо погляди на синий неба летнего провал. Я женщину эту люблю, как всегда. Она же, как прежде, как встарь, молода, хоть смотрит больнее, хоть помнит о том, что я ей шептал зацелованным ртом. Я женщину эту люблю, как всегда, хоть вторник сегодня, а завтра – среда, хоть спали до света – да снова темно, хоть, может быть, нет нас на свете давно. Тоньше, тоньше жизнь с годами, тоньше посвиста птенца. Что не ждали, не гадали – всё свершилось до конца. И когда необходимо стану я пред грозный суд, все посмотрят сквозь и мимо – не осудят, не спасут. Да, когда-нибудь, когда не станет горя и утрат, всё внезапно явным станет – тут узнает в аккурат жалкий раб бумажной дести, что за месть в себе несёт – что когда-то было детство и младенчество... и всё. Был последний летний день, и оттого так отбрасывались тени от него, будто птицы ни с того и ни с сего вдруг шарахались от крика своего. Ты готовился об этом вспоминать и в затишья нотную тетрадь заносил забвенье – каждый звук был лишь сердца запоздалый стук. Постоянство Всего важней для мудреца, чтобы закат всегда был слева от крыльца. Есть постоянство, что упало с неба: куда ты слепо ни свернёшь, всё сердце остаётся слева от тех минут, которых не вернёшь, от яблони, от полдня, от напева. Приземлился листьев суховей. И осталась скоропись ветвей – расписка в совершеньи буйства, предписанного травам и листве. Окрест любого совершенства – пусто. И снег завалит всякий путь – то плоский снег, то снег отвесный, чтоб не ушёл мороз, отверстый для всякого, в ком льётся ртуть, чтоб деревушка в поднебесье, в мороз ушедшая по грудь, могла бы, как обоз, свернуть и сгинуть где-нибудь без вести. Лес исхожен до корней. Укажи тропу мне, чтобы я ушёл по ней, а куда – не помню. Вот и вся меж нами связь – не бывает ближе: много раз оборотясь, я тебя увижу. | |
1973–1975 | Когда проснёшься Я засыпаю на исходе дня. Крадётся сон в качнувшуюся явь. Ты здесь ещё? Не поправляй. Оставь. Когда проснёшься, разбуди меня. Я засыпаю, мысли приклоня. Усталость спит, а человек бормочет и наволочку слюной бессвязной мочит. Когда проснёшься, разбуди меня. Я засыпаю. Сплю. И ты – мой сон. Как звёздный свет бывает невесом, но в нём не сыщешь внятного огня. Когда проснёшься, разбуди меня. Трясётся память. Лягушиный квак – уже над головой, и это знак того, что наступает глубина. Когда проснёшься, разбуди меня. Вот точка – вот паук всея тенёт. Она источнику лучи его вернёт. Гнилушка светит – стало быть гниёт. Легко: золы с огня спадает гнёт, и пепел падает, серебряно звеня. Когда проснёшься, разбуди меня. Трясётся память. Но кругом – такыр. Мираж – её оголодавший пир. Мираж трепещет и вбирает мир: уже под ним потрескалась земля. Когда проснёшься, разбуди меня. Ты здесь ещё. Но ты уже со мной. Уже рассвет прикинулся страной. Пойди покличь извозчика с утра. Мы уезжаем. Едем. Нам пора. Я слышу. Слышу. Снег идёт. В сенях стучат шаги. И холодно в санях. Кругом пирует пьяная родня. Когда проснёшься и прояснишься, как в клубах пепла холка у коня, когда проснёшься, разбуди меня. Сквозь движенье Ты подумай, как летает пчела – словно вёсла, её два крыла, и прозрачнее, чем крыльев слюда, их движения туда и сюда. Всё прозрачно – воздух, влага и твердь, бесконечности дурной круговерть: ничего не будет прежде и впредь, если можно сквозь движенье смотреть. Но тебе о том известно давно – сквозь движение ты видишь кино, где актрису обнимает актёр и к экрану, словно к стенке, припёр. По сути Когда нас обрили наголо и в ХБ обрядили, мы стали совсем одинаковы, какими по сути и были. Но вскоре мы пригляделись друг к другу, по лицам судя, и стали – различны, отдельны, какими и были по сути. Но для прочего мира и сами по себе мы стали по сути мундиры лишь или ХБ. Съезд Собрались как-то дети Дон Жуана из всей Испании, из всех легенд известных, и даже из Голландии нежданно прибыть изволило немало важных лиц, и близ Толедо, в садике окрестном они неделю пировали важно, но всё допив и разочаровавшись друг в друге, восвояси разбрелись. Всех ли погубил потоп Всех ли погубил потоп? – ничего подобного! – оставалась на потом рыба допотопная – она тешилась водой, той водою судною, по которой плавал Ной на своей посудине. Такая ясность Такая ясность в утренних дворах и в каждого забора явной щели, как будто вдруг у всех прохожих – рак, и им об этом ясно сообщили. Строительств фермы, верно, потому присыпаны потусторонним снегом, в котором ночью город утонул, смешавшись с непроглядным небом. День базарный бел, как мельник Ай, наверное, с похмелья Айзик Фидл продал скрипку, продал скрипку он уже: не играет больше сипло он ни в свадьбах, ни в застольях – музыка осталась только у него в душе. | |
Из книги «Помолвка» 1976–1977 |
201. Найти успокоенье в бореньи, в покаяньи, найти успокоенье в обмане окаянном, найти успокоенье в отчаяньи чужом, найти успокоенье, которого, наверно, ты всё же не нашёл, найти успокоенье, найти успокоенье, бросаясь на колени, бросаясь на рожон. 211. Не стоны агоний, не слёзная ртуть – раскаянье – гонор, раскаянье – труд. Надёжней лекарство найдёшь ты навряд... Но сколько ни кайся, ты не виноват. 215. Музыка, больше знай – всем мудрецам назло: ты первозданный рай, где нам не повезло – каждый тогдашний зверь набожен был и тих – ты говоришь теперь чистой гортанью их. 221. Средь брёвен медовых и лавок литых, застолий дубовых, радений простых – добротен, как кринка с тугим молоком – я жил бы открыто и умер тайком. 234. Первый осенний снег. Оседают дома. И что ни шаг – то след. И что ни свет – то тьма. И что ни жизнь – то смерть. Он ещё сам не свой – первый осенний снег смешан с живой листвой. 235. Не может ливень, что развёз всю грязь тоскливую колёс, всех грёз ненастных небыль опять подняться в небо. 268. Прибрежные сосны малы, узловаты – к ним море несётся, как призрак возврата, к ним ветер примчался, к ним дюны сползлись, их видит печально небесная высь. 280. Чтоб славою меня манил миг ваших памятников дряблых? – ведь самый бронзовый кумир не бронзовее канделябра, ведь самый мраморный болван – свидетель иль творец историй – немраморней, клянусь, мадам, чем самый туалетный столик. 284. «Несчастнейший» О, Боже, я несчастней всех! сойди в мой мрак больничный, Бог эпилептиков, калек, юродивых и нищих, Бог почерневших в небе птиц, Бог совести нечистой, Бог пауков и кровопийц, лжецов и атеистов. | |
Из книги «Подземная нимфа» 1976–1977 |
Подземная нимфа (1) Подземная нимфа (воды – ни глотка) из тьмы непроглядной метрополитена – о, что за улов – твоё плавное тело, о, как ты плывёшь в этих толпах умело, на кожу скамьи так пленительно села, как будто на камень прибрежный. Гладка, как лак и твоя полноводная кожа, и сколько ж её голубой – далеко же нам плыть... Ты сидишь и читаешь, о, Боже, подземные боги! – газету с лотка. Ева (1) Представьте райский зоосад: плоды послушные висят, не счесть оленей, яблок, и тигры – травоядны. И средь библейской красоты – невинны, как кругом цветы, парные топчут травы Адам и Ева... Браун. Ева (2) Яблоки дороги нынче, Адам: очередь в городе, цены на рынке. И надоело: один джонатан... Бедная Ева: в лице – ни змеинки. Подземная нимфа (2) О, нимфа, под землёю тесно: колышется людское тесто, заранее сюда попав. В газете сказано, что прав лишили правдолюбцев Чили и что канадцев мы побили... Но в центре так тебя сдавили, что оборвался телеграф. Встреча Она его увидела вдали ещё незрячим взором. Люди шли куда попало, торопясь из стужи. Но он остановился у ларька табачного. Стал ближе. И к тому же заметен чем-то стал издалека, но только чем – она не разумела. Вот дальше двинулся он, как-то неумело, минуя ближних... Боже, на кого ж он так похож? Сутулостью. И ростом. Походкой бережной. И жестами похож: как вытряхнул из пачки папироску, от ветра отвернувшись – и лицом склонённым показался ей знаком... Нет, положительно, мы с ним встречались где-то. Вот дым знакомым выпустил кольцом. И рот кривит знакомо. И одет он в знакомое пальто. Идёт с ленцой – той поступью упругой, но и вялой одновременно... И она узнала! – пальто сначала – шили на заказ! И вот такая же была в ту зиму стужа, Когда пальто одел он в первый раз: Ужасно шло ему – прям не узнаешь мужа. Лесная нимфа средней полосы Лесная нимфа средней полосы: ей хвоя сыплется в роскошные власы с еловой вольной лапы. Паутина касается удачных черт. Она литая средь болот – окружена природы робкой скудными дарами – грибы, черника... Но зато самой даны какие бёдра... вечерами – какая грудь, какие ноги – ой – искусанные комарами. Подземная нимфа (3) Бедная нимфа, темно под землёй, душно, а дни-то смыкаются где-то. Станут ли глиною или золой все эти линии тела с газетой? Душа моя Душа моя, откуда и куда ты? не ты ль во всём на свете виновата? Кругом года, трактиры, города – откуда ты? откуда и куда? Быть может, ты мне в души не годишься? или сама подумываешь: ишь ты – меня к себе припутывает плут. Душа моя, как разминуться тут? Душа моя! – гулять бы ей на воле. А мне б её искать, как ветра в поле – в полях, в которых сколько не паши минувший тлен, не встретишь ни души. Ничего И ничего после любви не изменилось: дом ли, сквер ли, мелодий, улочек углы, в кафе излюбленном столы и в парке – древние стволы... Вот так же будет после смерти. Подземная нимфа (5) Подземная нимфа, газету сложи: пора подниматься – сначала на землю, затем по ступенькам в автобус, где зело толкают, затем уже – на этажи – всё выше – пусть лифт отказался от роли – а там ещё выше: встав на табурет, возвысить газетою гору газет, растущую на антресоли. | |
Из книги «Росстань» (антистилизации) 1979–1980 |
Как на чуждой на сторонке красно солнышко не всходит, а и всходит, то не светит, а и светит, то не греет, а и греет, то не преет, а и преет – не растёт. Как на родной на сторонке красно солнышко восходит, а взошедши, ярко светит, посветивши, жарко греет, а погревши, горько преет, а сопревши – не гниёт! Ради красного денька пропьёт рыба рыбака, попадья пропьёт попа, старуха – старика, корова – телка, а бык – рога, избу – друга, а уж реченька пропьёт оба берега. Ни отца с того света, ни матушки, ни гонца с того света, ни выходца, ни письма с того света, ни грамотки, ни словесного нам челобитьеца. А и было б письмо стогосветное – мы читать-то не знаем грамоте, писарям снести – у нас веры нет: писаря – богохульцы, пьяницы. Во всех землях всё по земну – всё в Русее – по небесну: в небе – солнце, в Руси – солнце, в небе – месяц, в Руси – месяц, в небе – звёзды, в Руси – избы, в небе – тучи, в Руси – вечер: то-то диво русским людям, то-то диво русским птицам, то-то диво русским зверям, то-то диво русским гадам! | |
Из книги «Охота на эхо» Эпиграммы. 1980–1981 |
астры бесстрастные и хризантемы азийские, сам сумрак среди бела дня – серый ирис (едва ли лиловый) – так сквозь молчания прах вдруг прорастают уста. Лирики ртуть – не река – лишь всплески реки, или даже – только блики речных зорко сверкающих струй. Яблоко так далеко от яблони милой упало, словно свалилось с небес прямо в дорожную пыль. Ставили, о Израиль, не раз тебя на колени, ты ж поднимался всегда с дюжины крепких колен. В жизни у каждого есть такое десятилетье – то не начнётся никак, то вдруг оно позади. Жизни хватившись, на миг опомнились влажные люди и чуть живые цветы мёртвому телу несут. Комнаты, а не страны, житель – сверху я вижу державу: граждане, лужа, плакат, блоки домов, облака. Вольный простор это – блеф. В нём вольнее всего произволу. Но и слова в нём вольно сорно на ветер бросать. Есть насажденья, и всё ж – ворона сидит на антенне, на проводах – воробьи, голубь – на глыбе вождя. Сиро на сорных полях. Растут на вырубках плахи. Тесен российский простор: яблоку негде упасть. Лета гнилого исход. Всё черней, перелётнее птицы. Глубже день ото дня улицы, выше дома. Если товарищи, то – по несчастью, коль братья, то – в братских свальных могилах, а коль граждане – в сыске, в суде. Восемь строчек простых о простой человеческой муке – муке бесстрастной, пустой раз невзначай сочинил некто, имея в виду конкретный пример равнодушья, но все друзья его вдруг звуком обиделись... Знак. О, концептуализм! – не брак – любовь по расчёту. И по расчёту лишь на столь вожделенный успех. | |
Из книги «Инверсии» 1980 | с вечностью пучин. Но морские волки, те что знают, что почём – судно кинули, и, судя по всему – спаслись. Терпят бедствие на судне только стаи крыс. Звук, я чист перед тобою, при моих грехах – кто нас разольёт водою хоть на вздох и прах? Безъязыкая музыка, что тебя я без? – атмосферы ль синей зыбка или мрак небес? Отвлекаясь от бумаги, ну, хотя б на миг, скажем, что у нас в продмаге (прямо в нём) мясник удавился. Были толки, отчего и как. Но никто не смыслил толком в смерти, в мясниках. Не запомнил я, казалось, цвета этих глаз, но наутро всё казалось цвета этих глаз: в сквере – лиственницы, ели, девы, дети, спаниели, блик асфальта ли, голый дом вдали. В бурю, в вёдро, как младенцев, к платьицам, к дублёнкам – к сердцу прижимая их, из домов нагих клочья комнатных собачек (всех их как-то звать) вынесут и чуть не плача, ставят на асфальт. Грех судить эгоцентриста – так он богодан: у него с собою чистый, истовый роман. Самотяготенья сила цельности ли род? Для горбатого могила – горб навыворот. Смолкла семиструнна лира. Занавес упал. Погребение кумира. Холм цветочный ал. Средь ещё живых несметной в полутьме толпы – вспышки магния – как смертной вспышки пустоты. Мстиславу Ростроповичу Средь крыловского оркестра, где идёт борьба за место и за унисон (отческий закон) – лишь одной виолончели звук извечно чист – так, как если б вдруг запели тысячи отчизн. Над подвыпившею дачей – звёзд далёких лай собачий. Чёрная труба. Яблонь голытьба вкруг. До заморозков сивых – сверху ли? из-под? ледяные рос приливы лета смертный пот. | |
Из книги «Бездонный чёлн» 1981–1983 | Остались от восстаний – лишь лозунгов слога, раскурки от воззваний да митингов лузга. Все в стоге, как иголки, все неясны извне – везде лежат осколки лорнетов и пенсне. И сам народ, обратно, на Невском, на Тверской присыпал крови пятна подсолнечной лузгой. Плевки да харки. Конский навоз. Да сена клок. Да гильз тупые конусы скатились в водосток. Я на опилки хлеба, безмозглый самогон меняю перстень, либо фамильный медальон. Когда убили одного, все спрашивали: кто? кого? когда? с какою целью? солдат ли? офицер ли? Когда убили десять лиц, все вслух позорили убийц, запомнив благосклонно убитых поимённо. Когда убили сто персон, никто не спрашивал имён – ни жертв, ни убивавших, а только – наших? ваших? Когда убили миллион, все погрузились в смертный сон, испытывая скуку, поскольку сон был в руку. Bottomless boat*) Бездонный чёлн, бездонный чёлн бездонный чёлн причалит и к нашим чёрным берегам, и строй братоубийц – все те, кто вовсе ни при чём, кто знать не знал, не чаял – сойдут в глубоководный срам под вопль прибрежных птиц... Во глубине колодца звезда теперь не тонет средь бела дня. Но вы не ушли от нас в зенит, хоть снег вас не коснётся и ветер вас не тронет, и жребий вас не вынет, и тьма вас не затмит. Нет, не стать мне конформистом, дорогой товарищ. Чистый, чтобы подкормиться, звук не отоваришь. Мне не петь в народном хоре лихо, разудало: «Во Содоме, во Гоморре девица гуляла...» Я не любитель мнений, податливых, как миг. Но вы, конечно, гений, коль исходить из них. Известно ли алмазу число его карат? – а вы вписались сразу в оценок прейскурант. Был воздух млад. Был молод удел наш. Словно дым висел над нами город огромный. И над ним летали птицы ало, лилово и пестро, и каждая роняла бескрылое перо. Остаётся надеяться лишь на созвучий безлюдную тишь, на деревья – дай Бог им ветвей – на приземистость псковских церквей, на печной изначальный огонь, на друг друга родную ладонь да на небо, где – с веком не в лад – только птицы да звёзды летят. Дачи заколочены. Ночи безоглядны. Дай нам Бог собачьего лая за версту. Дай нам хоть обочину от пути... и ладно, и довольно – нечего клянчить попусту. | |
Из книги «При слиянии» 1982–1983 | Из земли они восстали, словно праведники после гласа трубного, и трупно тление преодолели: как и праведникам круто, как и праведникам вольно, таково церквам округло, таково краеугольно. Пусть проста простота, но хитра: до неё, как от зла до добра. В том секрет ремесла сих церквей, что добро проще зла, хоть трудней. | |
Из книги «Мгновение ока» 1983–1985 | Надворных бликов пляска. Поблёскиванье лиц. В тени в своих колясках младенцы родились. Отец ушёл в газету. Мать торопливо спит. Высоцкий с того света им песенку хрипит. Моржи это люди такие. Гляди: их плоские груди, их прессы тверды, всяк бицепс из стали, всяк жест их из жил, но всё застилает спасительный жир. Стоишь, озираясь, но кто ты и где? А, впрочем, кто б ни был – везде тебе тесно – по пояс в младенчески чистой воде, по пояс в отеческом своде небесном – над плоской водою торчишь поплавком, но с кем-то ты связан невидимой леской: мгновение ока пройдёт, и рывком взлетишь ты, как дым, за небес занавеску. Элегия Много лет глядел я, как по излучинам прибоя люди шли куда-то (всяк одинок, хоть шёл гурьбою) и в песка слепую даль постепенно удалялись, становясь сначала с палец, с ноготок, с песчинку... Жаль. | |
Из книги открытых сравнений «Непреступный свет» 1986–1987 | Как, помешавшись, человек безумный, словно вера, мешает в стихнувшей печи остывшую золу, вот так и... Как ты тверда, как ты умна надежда с идиотской пугливой, ласковой, немой улыбкой на устах, вот так и... Как унизительно, небось, тебе во прах спускаться с небесной псевдо-высоты, поднявшаяся пыль, вот так и... Как среди чуждых и родных понятий вряд ли сыщешь бесчеловечнее, чем – да! – понятие «народ», вот так и... Как издали нам верить в смерть куда наглядней, проще, чем если – вот она: вблизи. Помехою – не страх и даже не надежда на загробный мир огромный, а соприкосновенья вплоть – но с чем? – поди пойми, вот так и... Как человеку, чтобы стать и вправду одиноким, какое множество людей потребно – Боже мой! – вот так и... Как из глазниц своей зимы базедово-нагими сентябрь яблоками глаз взирает вкруг себя, вот так и... Как за добро приятней мстить, вольготней, безопасней, чем мстить за мстительное зло – оно же отомстит бесстрашно и добру и злу, ничем не обинуясь за неудачи, за грехи, за бедствия свои, вот так и... Как на востоке одарён всяк, словно смерть, глубокой той неподвижностью, что в дар даёт недвижность гор, вот так и... Как женщина, что умерла, приснилась мне живою (лишь сорок дней известно нам во сне, что мёртвый – мёртв) – сон становился полусном, сознаньем безысходным и, как при жизни, думал я: «Поснись, поснись ещё», вот так и... Как в дни рождений говорят сперва: «будь счастлив, весел», а после только «будь здоров» твердят, как алкаши, вот так и... Как филолог, он словно клещ вонзился в плоть творенья и тайну ясности его, как кровь живую, пьёт, с тем, чтоб творение само, не став из камня паром, бескровным стало, словно все теории о нём, вот так и... Как прежде на деревне всяк знал с точностью исконной, что коль петух не прокричит, то ночь не минет век, вот так и... Как не какой-то мухомор, но дерево познанья мне ядерного взрыва гриб напоминает, сэр, вот так и… | |
Из книги «Вплоть» 1984–1989 | Господи, отчего тиранов сотворил Ты подобно людям – т.е. им Твоего подобья тоже толика перепала, отчего, как Шекспир, Ты дал им дар чернейшего красноречья, а порою, как тот же Уильям, ум давал им, хоть безоглядный, но ухватистый и глубокий, словно прорва иль ров могильный? А ведь мог бы, Господь, тирана Ты дебилом наглядным сделать, чтоб безмозглости ряской трусы оправдали его злодейства. Землёй была им вера: над странами они парили, словно ветром несомые огни созвездий ли небесных, селений ли чужих… И за полёта бездну Все сторонились их. Удаляясь по алее От ночного фонаря, С каждым шагом всё длиннее, Всё бледнее тень моя – Так иду я среди ночи – Мне ж навстречь от фонаря Следующего – всё короче Тень идёт, но не моя. Мятежи: вакханалия, ах, гениальной тактической лжи, вакханалия плах и предательств, предательств, измен и наганов, вакханалия страха, табу нарушенья, межи – преступить чрез которую, чья же решалась нога? – но преступление – атавистический, нечеловеческий страх… Страшен пастырь трусливый, пугливое стадо баранов, Но страшнее всего, когда страхом охвачен смельчак. Захотелось травине сквозь снег прорость. Захотелось барану с волками пожить – у волков ли житьё вольготное, у волков ли житьё досытное. А и вышел баран в широку степь, Что ль по волчьи выть научитися. Как и вышел баран в широку степь, с той поры о баране и слуху нет. Страшный Суд вверяя Богу – пусть со страху, сгоряча – может быть, я с веком в ногу и простил бы палача, но не названы ни имя, ни вина его черна – от того и непростима непростимая вина. Суждений порывы сухи как песок – мы немы, как рыбы, меж собственных строк: ведь рыба средь ила ль, на сковороде ни уха, ни рыла не смыслит в воде. Ветер, воющий по-волчьи. Среди бела дня – огни. Электрические ночи, электрические дни, когда свет не поглощает окружающая тьма, но как лёгкое отчайнье в нём замешана сама. Вот рецепт бескрайней воли: прибывши издалека, сыщик ищет ветра в поле, ветер ищет сыщика, и от холода так душно за бескрайнюю страну, и тревога так воздушна, как в минувшую войну. Дождь повис на стёклах кистью виноградной, и созвездий летних ускользает близь. На всю тьму кромешнюю зимы безоглядной снега белизною надо запастись. | |
Из книги «Кахетинские стихи» 1985–1986 | Где ж разрушенные храмы? – на том свете, на том свете они в Царствии небесном пребывают неземны. Где же тот, кто их разрушил? – там же, где пребудет вечно всяк свидетель разрушенья дома, улицы, страны. Ночь, конечно, очевидней дня цветного. Кто же мрака не заметит? Только ночью нам вселенная видна. В ночь отчётливее речи той воды высокогорной в час, когда душою чистой с кем-то говорит она. Взобрался соседский мальчик в крону яблони старинной, словно в рай – в большую крону погрузился глубоко, словно в воду. Камнепадом яблок град по травам скачет, и от яблони родимой катится недалеко. Мы – заезжие профаны – на вино мы, как на небо, лишь мечтательно взираем – ничего не видно нам, но провидит кахетинец много тайных тайн, когда он на вино глядит, как зодчий – на воздвигнутый им храм. – Мне приснился, генацвале, сам святой Георгий. Сколько было там людей, но сразу я его узнала и говорю: «Так много горя – отчего не помогаешь?» Он же: «Разве это горе? – то ли будет – погоди». Всяк народ – урок другому, всяк народ – укор другому, всяк народ – гора, с которой лучше видно гребни гор, что бушуют по соседству неподвижно, безоглядно, и породе их невнятен ни урок и ни укор. А.Величанский. Удел. Избранные стихотворения 1966-1973. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1989. Баста. Речитатив. 1973–1975. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1989. Помолвка (несостоявшийся роман) 1976–1977. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1990. Подземная нимфа. 1976–1977. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1990. Бездонный чёлн. 1982–1983. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1990. Вплоть. Изд-во «Прометей» МГПИ им. В.И.Ленина, М., 1991. Кахетинские стихи. 1985–1986. 1990 |