Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

«Дискретен мир. На частности разъят...»
Конец года
«Исполнено смысла и веса...»
Снег
Ворона
Над чистой страницей
Офорт
Стужа
«Моя бабушка слыла красавицей...»
«Поэзия – не тир. Здесь попаданья редки...»
Марфа, Мария
Осенние размышления о русской душе...
«Дачный пруд сгоряча и всерьёз...»
«Важный кораблик напоминает...»
«призрачна ночью...»
«Горизонт перламутров, как щёлка раковины...»
Старый дом
Праздник Трифон Зарезан
«Когда, устав от вертикалей...»
«Эта ветка высохла. Эта звезда остыла...»
«Глушь, безлюдье. Цветы луговые – в пояс...»
Рождественские аллюзии
«Чистый жар, первозданная алость...»
«В полдневный жар в долине Дагестана...»
«Лихорадка жизни, ты сводишь меня с ума...»
«Тмин, барбарис, гипсофила, клематис, мелисса...»
Террариум
Теперь
«Стихи летают стаями...»
«Если земную жизнь разбить на квадраты...»
«Античный хор перекрывает сольно...»
она

 
 

Дискретен мир. На частности разъят.
Его единство неподвластно глазу.
Так рассыпают жемчуг. Так дробят
на буквы крепко слаженную фразу.

Несовершенство нашего ума –
как безупречно боги рассчитали! –
не видя, в чём гармония сама,
улавливать мельчайшие детали.

А мир лукав: нас настигает вдруг
внезапная любовь к зелёной ветке,
к воде, к звезде, к касаньям чьих-то рук
и к стансам, сочинённым в прошлом веке,
к заречным купам встрёпанных ракит,
к траве, к рисунку на античной вазе…

Всё дразнит и возможностью томит –
увидеть токи тех неявных связей,
скрепляющих, сливающих в одно
сто частностей, конкретных и неверных,
включающих, как малое звено,
меня и вас в свой хоровод безмерный.

И тот из нас блаженней, кто постиг
сокрытый смысл гармонии великой –
не тысячу оттенков, граней, ликов,
а вечность, отразившуюся в них.

1978


Конец года

По-кустодиевски весел
снег, а розовый мороз
бубенцы свои развесил
и корнями в землю врос,
выгладил её пределы,
слил в сверкающий настил
и кудрявым стадом белым
звёзды по небу пустил.
В ледяном плену природа
дремлет – обозначь и ты
сонную изнанку года
белым флагом немоты.
Там, в тепле анабиоза,
под защитой ледника
дышат завтрашние розы,
чёрно-белые пока.

1978


Исполнено смысла и веса
короткое слово «семья».
Идём по осеннему лесу –
мой муж, мой ребёнок и я.

Природа копирует слепо:
хохочет весь день без конца
мальчишка, как крохотный слепок
и как продолженье отца.

А я – всё моё постоянство,
и боль, и любовь, и тепло –
в какое иное пространство,
в какие пределы ушло?

И листья, слетая, невнятно
и сухо шуршат над плечом:
«Вот сын. Вот отец. Всё понятно.
А эта, чужая, при чём?»

1978


Снег

Снег прекрасен, как обман.
Добрый день, небесный житель,
врачеватель, утешитель,
бинтователь свежих ран!

Утопая в белизне,
в полах хрусткого халата,
почему-то верим свято
во вмешательство извне.

Мы не справимся одни
с болью, въедливой и жгучей –
всё надеемся на случай,
на внимание родни,

на друзей – с душой и без –
правда, реже год от году,
и всё чаще на погоду,
на сочувствие небес.

1979


Ворона

Живём, как живётся – обычно, но если уж честно, –
всё как-то неладно, бесцветно, совсем незавидно.
Весной беспокойно, а осенью сыро и тесно
от грустных предчувствий, и вроде причины не видно.

Как пасмурный лес, невпопад, облетают надежды,
и воздух над ними – безликая скука разлада.
Давай-ка тряхнём сундуки с карнавальной одеждой –
какая нам впору? Влюбиться? Да знаю, что надо!

Но нет, не сумею: гадалка вчера приходила,
блестела глазами, дразнила, и я осмелела –
ладонь ей дала. И чего она мне не сулила!
Всего надарила и только любви пожалела.

И, взглядом коснувшись кладбищенской мокрой вороны,
облезлой солистки в затверженном чёрном хорале,
завидую драме на улицах старой Вероны,
счастливой Вероны, где мы от любви умирали.

1979


Над чистой страницей

Пахнет в воздухе снегом, смятеньем и сменой
декораций – вчера ещё тяжесть и жесть
умирающих листьев, а нынче – легчайшая пена
снегопада, и жизнь наяву не такая, как есть,

а такая, как хочется – чистая, знобкая, пламя
усмирившая, пусть до поры, – но пока
санным следом слепит белизна – значит, слово за нами,
наше первое слово, и пусть не робеет рука!

И пока подо льдом, стервенея, синея в оковах,
напрягаясь и злясь, куролесит и бьётся судьба –
отпусти свои страхи и дуй наугад, бестолково,
пробивая пространство, обиды стирая со лба –

и по белому свету, как самому верному следу,
в пух и прах заметённому пылью дырявых небес,
по кромешным сугробам, мешая беду и победу,
просвистишь, понимая, что времени будет в обрез,

что под белым покоем чудовищный лес прорастает,
что в неведомом завтра саднящих ошибок не счесть,
что, измученный ломкой, расколется лёд и растает –
за минутную смелость такая жестокая месть!

1980


Офорт
(Из Галактиона Табидзе)

Сани бешено мчатся – так лёгок неистовый бег
под крылом непогоды в сверкающем белом краю!
Я на этих полях хоронил и укутывал в снег
ледяную печаль, отпылавшую душу мою.
Отблеск солнца её был скуласт, и горяч, и красив,
но уходит, уходит, и смутен пустой небосклон.
Лишь туман розоватый – цветение раннее слив –
укрывает деревья, лелея доверчивый сон.
И заснеженный мрамор под слоем мертвящих белил
остывает бестрепетно, тоже исполненный сна,
и, охваченный стужей, как вкопанный, всадник застыл,
чтобы дух захватило – какая стоит тишина!
О, какая стоит тишина! И мерцающий след
на дороге моей – отпечаток нездешних погонь,
и роднее снегов у меня уже родины нет,
ближе родины нет, чем пылающий белый огонь.

1982


Стужа

И так всю жизнь – как сквозь терновник,
в предчувствии иного сада…
Мальчишка, соловей, любовник –
не окликай меня, не надо!
Былой траве не распрямиться
на свежескошенных полянах,
не приманить лесную птицу
щепоткой зёрен конопляных.
Нам нежность преподаст сурово
науку – всем одну и ту же:
откинешь тёплые покровы –
о господи! какая стужа!

1982


Моя бабушка слыла красавицей.
В сельской школе,
где она окончила четыре класса,
её одевали ангелом
на Рождество.

Моя бабушка была крестьянкой.
Отторгнутая от деревни,
покинутая гулякой-мужем,
с тремя малолетками на руках
старалась жить как могла.

Бабушка моя Параскева!
Столько лет она ломила, как лошадь,
работала на железной дороге
и птенцам почти всегда приносила
хлеба и молока.

От непосильной работы
тяжёлыми стали руки и ноги,
пожелтели, ввалились щёки,
но ангельская улыбка
кротко цвела на лице.

Потом душа её надломилась,
дети выросли и разлетелись,
и церковь евангельских христиан-баптистов
взяла её под крыло.
Двадцать лет она страстно молилась,
пела псалмы, отбивала поклоны
и внукам своим рассказывала
о том, что Бог есть Любовь.

Но когда она умирала,
что-то странное с ней случилось –
ни единого слова молитвы
припомнить уже не могла,
а сквозь упавшие веки
ей виделся луг зелёный,
по траве бегущие дети,
и она в беспокойстве спрашивала –
налили ли молока?

1985


Поэзия – не тир. Здесь попаданья редки.
Она не самоцель, но зрение и слух,
в барочном завитке обнявшиеся ветки,
чей смысл неуловим, как тополиный пух.

Поэзия – секрет. Но есть ещё другая –
та проще, чем приказ, доступнее, чем ложь,
безжалостней, чем лесть, – в ней истина нагая,
отведав сквозняка, унять не может дрожь!

Расчислен мерный взмах бичующей десницы,
сухой её удар, бескомпромиссный ход,
но животворный дух сквозь пальцы прянет птицей –
ищи его свищи поверх лесов и вод!

Тогда, к земле припав, на небо глядя снизу,
слепая правота, что всем принадлежит,
восплачет без любви почище Бедной Лизы
и в близлежащий пруд топиться побежит.

1986


Марфа, Мария

Пространства жизненного соты
кого оставят без работы
на благо дома и семьи?
А ты, бездарная эпоха,
поддай-ка воздуха для вдоха,
тасуя сложности мои!
Перемогаясь в клейком быте,
где стирка фыркает в корыте,
а жизнь вершится на ходу –
неважно, Марфа ли, Мария,
хоть синим пламенем гори я –
желанной тверди не найду.
О, материнские повадки –
дышать на сонные кроватки,
любовью полнясь, как сосуд,
лепиться к небу звёздной пылью,
но знать: вослед летящим – крылья
меня уже не унесут!

Прости-прощай, живая стая!
Корнями крепкими врастая
в тепло надёжного гнезда,
я не покину угол тесный,
где жар земной и свет небесный
неразличимы иногда.
Что выше долга в мире этом,
и в чём он, долг? Увы, с ответом
не сладить слабому уму…
А в чуткой комнате полночной
дитя качает зуб молочный
и улыбается во тьму.

1987


Осенние размышления о русской душе,
написанные вечером в холодной учительской

Леток захлопнулся – надолго, на полгода,
а то и более… Наш приговор – погода.
Мы в улье сгрудились, стараясь не дрожать.
Вот твой предел, мечта, вот твой удел, свобода –
в суровой, северной… Да что там продолжать!

Географически мы все гиперборейцы.
Поймут ли, бедных, нас японцы и корейцы
с их морем ласковым и влажною зимой?
В берлоге, в коконе укройся и согрейся –
с ознобом справишься, а может быть, и с тьмой.

Иная бабочка, роскошная ванесса,
живёт под пологом тропического леса,
вечнозелёную осваивая вязь.
А нам какого ожидать прогресса,
в тепле надышанном подвинуться боясь?

Века студёные, просторы ледяные…
Мы тоже бабочки, но несколько иные
у нас понятия – законопатить швы,
свернуться, съёжиться, заснуть, увидеть сны и
весной промозглою очухаться – увы!

Встречь ветра жгучего стоящие на страже
невозмутимости, окутавшей умы, –
мы часть безмолвия, мы длительность пейзажа
заснеженного, дым печной и даже
дочеловеческой какой-то отблеск тьмы.

Восток, ли запад? Сумрачное племя,
жужжим не в лад ни с этими, ни с теми,
и знаем – мы не запад, не восток,
мы – север! Тише, наступает время –
захлопни дверь, заколоти леток!

Вот тут и думаешь, что вся твоя планида,
вся грусть безмерная и вечная обида,
все наши трудности – не кризис, не предел,
а лишь условия для выживанья вида,
картографически означенный удел.

1999


Дачный пруд сгоряча и всерьёз притворяется бездной.
Я не спорю: забавно в июльские игры включиться.
Здесь льняные стрекозы пугают нас хваткой железной,
по осанке – сильфиды, повадкой – волчицы.

Отливают на солнце смоляные тяжёлые слитки,
винторогие твари, проекции единорога –
если скопище форм инфернальнее дохлой улитки –
вот они, ради Бога!

Обтекаемый жук плотоядные челюсти точит,
и лягушка назначена в жертву, как юная дева:
оба канут туда, где темней антрацитовой ночи,
глубже жилистых стеблей – бездонное чрево.

Красноватые корни, ползущие в глину отвесно,
точат корку земную ещё незаметно для глаза,
но уже огнедышащий зрак выдаёт ювенильную бездну,
и густеет вода непреклонней алмаза.

…Не по мне эти игры. Я вынырну в мир человечий,
в нём купальный сезон, жизнь расслабленная и босая.
Жарко солнечный бог мне целует горячие плечи,
Но сгущается мрак, к животу прикасаясь.

Что за бредни? Какой ещё ад? Пруд, настил деревянный,
будка, лодок прокат. И вообще – здесь воды по колено!
Лишь от шкурки лягушечьей, выпитой, жёваной, рваной,
вьётся красная пена.

2000


Важный кораблик напоминает
Лотос, набухший на водной глади –
Загнутым носом волну сминает,
Движется пышно, как на параде.

Что же твой парус? Должно быть, длинный
Стебель – только бы не умчало! –
Крепкой связал тебя пуповиной
С той глубиной, где времён начало?

Не объяснить никаким наивом
Твёрдую хлябь, голубые глыбы,
Где обездвиженно терпеливы
Спруты и пучеглазые рыбы.

Арфы эоловой хрипло пенье –
Ветры сухие шуршат, как снасти,
Вторя застывшему мельтешенью
Тёмных матросов нубийской масти.

Скорости нет, ибо нет и цели.
Боже, но как далеко уплыли!
Разве поверишь – в палубной щели
Пласт трёхтысячелетней пыли!

В долгой войне, во вселенской рубке,
В винобродильне, давильне вечной –
Как ты добрался ко мне, мой хрупкий,
Кто охранял тебя, мой беспечный?

Храбрый цветок, что над бездной вырос,
Бабочка, мреющая на булавке…
…Я обожаю этот папирус,
Купленный мной в египетской лавке.

2000


призрачна ночью
меж морем и небом граница
воздух прозрачный
крылом слюдяным серебрится
крестики лапок
вдавили тяжёлые птицы
в палевый
сонный и нежный
прибрежный песок

неба подкрылок
текучими звёздами вышит
город прижатый к воде
затаился и слышит
кто это с запада
хрипло и тягостно дышит
жадный
оливковый
жирно блестящий песок

ветер предутренний
скомкает горькие воды
что за иллюзии
жалости нет у природы
слижет тебя и меня
и века и народы
давящий
медный
победный и тяжкий песок

2000


Горизонт перламутров, как щёлка раковины.
Что-то брызнуло розовым, и пошло – на зарю, на зарю…
Жизнь с утра переполнена Божьими знаками.
Что, не видишь? Научишься. Подожди, тебе говорю.

Море в камни бьёт – ритмично, упорно, сладостно,
и солёной работе вся кожа пылает в такт.
Так ли к месту я, Господи, со своей беспричинной радостью?
И насмешливый голос мне отвечает – так!

Не мудри, дружок, обложившись чужими книгами.
В переулке ухабистом, на самом крутом горбе,
распылался куст – то Создатель ему подмигивает,
а скорее всего – они оба подмигивают тебе.

Я зелёных веток наломаю в лесу на Троицу,
принесу домой, засмеюсь, загляну в глаза.
Не горюй, скажу, они тоже куда-нибудь тронутся –
городских окраин тяжёлые паруса.

2001, Варна


Старый дом

Мы течение жизни по воле своей обычно менять не вправе,
но бывает – очнёшься и ужаснёшься яви.

Помню, помню – давным-давно я здесь жила-поживала
и на медные ручки дверей лёгкой рукой нажимала.

Повторяла узор каминной решётки пальцем неоднократно.
От разбитой чашки на мраморе дворика до сих пор кофейные пятна.

Ещё одна малая родина – сколько же у меня их было!
Возвращаюсь – вспомню, уеду – опять забыла.

Сколько лет этот праздный очаг стоял без меня, остывший?
Века два, должно быть… Что делать хозяйке бывшей,

отошедшей на время (а счёт векам, не минутам!),
в доме, где давно уже пахнет чужим уютом?

2001


Праздник Трифон Зарезан

                                                 Галине Климовой

Обрезаю лозу – изумляясь судьбе, обрезаю.
Виноградные страны – совсем не моя колыбель,
но от счастья горю, изумрудный орех разгрызаю,
пока влажный норд-ост на озябшую дышит свирель.

Предвесеннее море по-зимнему смотрится чёрным,
но пейзаж лиловеет и ходит камыш ходуном,
и пример подаёт мне пейзанка в наряде фольклорном,
узловатые корни кропя прошлогодним вином.

Там, под серой корой, ранка зелени выглядит дивным
обещанием жизни, намёком на радужный кров.
Обрезаю лозу, прозревая – совсем не наивны
ритуальные игры во славу грядущих пиров.

Я кружусь в хороводе, хоть точных движений не знаю,
незнакомые песни со всеми пою горячо.
Двум отчизнам не быть – но когда замордует родная,
нам чужая страна бескорыстно подставит плечо.

2001


Когда, устав от вертикалей,
душа склоняется ко сну –
горит луна, как глаз шакалий,
и гонит жёлтую волну,
и ходит пасмурная влага
сквозь нас, не ведая преград,
а в печке плавится бумага
и пятна лунные чадят.

Косящий свет ползёт, как морок,
как пепел ядерной зимы,
и в глубине своих каморок
для этих ков прозрачны мы!
Запаян в ледяные глыбы,
ты пеленгуешь в полусне
набрякший хвост девонской рыбы,
распластанной на плоском дне.

Не дремлет мутная угроза,
и, плавниками шевеля,
цветёт коричневая роза
на ржавых рёбрах корабля,
и бурый мрак, пробившись дробно
сквозь повреждённый негатив,
вдруг ухмыляется утробно,
себе полмира отхватив.

2001


Эта ветка высохла. Эта звезда остыла.
Эта влага вытекла, ибо сосуд разбит.
Бесконечность смотрит в глаза и заходит с тыла.
Значит, SOS не принят. Реаниматор спит.
Что ты чувствуешь, форма оплывшая, утекая
в мировой колодец с воронками чёрных дыр?
Все они – тупик? Или есть среди них такая,
что всосёт и выплюнет в наоборотный мир?
Кто мы там теперь – основатели или гости?
Ветка сделалась влагой. Сосудом стала вода.
Перемешаны вольной рукой игральные кости,
и скребёт когтями смерть по стеклу от злости,
а в стеклянной банке живая дрожит звезда.

2001


                                         Татьяне Федоренко

Глушь, безлюдье. Цветы луговые – в пояс.
По низинам таволга стелет медовый дым.
Далеко за холмами неслышно проходит поезд –
звук дрожит на пределе, почти что неуловим.

Словно в юности дальней – рюкзак выпрямляет плечи
и на каждый шаг отзывается плоть земли.
Я за целый день по пути никого не встречу,
потому что люди отсюда уже ушли.

Чем их всех сманили – какой золотой химерой,
небывалой верой в невиданно ясный день?
Веселит меня цвет любой – но не этот серый,
цвет осевших срубов, брошенных деревень…

Что хлестало им спину – ветер попутный свежий
или чёрный смерч всю злобу вложил в порыв?
Вижу вместо них брод лосиный и след медвежий.
Это времени край. Последний предел. Обрыв.

Здесь оно осыпается с шорохом – прахом, пылью,
лишь одна крапива тянется в высоту,
и пустые деревни сложили серые крылья,
как ночные бабочки, слепнущие на свету.

2001


Рождественские аллюзии

На дне декабря, в точке экстремума, тёмным глазком следящей
за уставшим путником, я притворяюсь спящей
среди соплеменников, сомлевших от недостатка света
в ручье, впадающем в Лету.

Влипая в придонный ил – благо лёд за собой не тащит –
тайком трепещу, чтоб никто не забыл – ищущий да обрящет,
но глухо спит, не стопки книг, а сны-страшилки листая,
белый хрящ, чёрный плавник, чужая стая.

Где-то под небом гуляет звук, тишины не тревожа.
Апатия к нам прилепилась не вдруг – глубинная кожа,
мерцающая, тайная, вполне пристойная сверху,
но злая, как воля к смерти.

Минимум функции, зияющий пик, зрачок нирваны.
Табунок рыбий совсем затих, в полночные страны
просачиваясь, в провал на графике, в иные воды,
смакуя страх за чертой свободы.

Не сыграть в ящик – а тихо утечь, раствориться в нетях,
вымирая как ящеры – растянутый миг, разом по всей планете.
Но, трактуя тьму как тайный знак присутствия Бога,
«Радуйся!» – говорю себе строго.

Я не сплю, я слышу – ветер поёт надо льдом беспечно,
а за точкой экстремума – снова взлёт к асимптоте вечной,
и не страшно жить в декабре, в эпилоге драмы,
если знать математику в пределах школьной программы.

2001


Чистый жар, первозданная алость.
Не касайся, а только смотри.
Просто это вино отстоялось,
состоялось, зажглось изнутри.

Я давно не просила о чуде,
так оно приключилось само –
без наклейки, в случайной посуде,
из горячего рая письмо.

Не бывает нечаянной встреча.
Эй, подруга, гляди веселей
и гранёную музыку речи
по горчащим стаканам разлей.

2001


В полдневный жар в долине Дагестана,
прикинувшись змеюгой исполинским,
инопланетным голливудским монстром,
мой смрадный страх разлёгся на песке.
Как важные погоны генералов,
блестели жирным золотом рифлёным
его средневековые бока.

Нет, не бесплотной аурой, фантомом –
приснившийся, он был меня реальней,
телесней и плотней, чем звёздный карлик, –
так тяжко он дорогу прогибал,
пробившую насквозь Чечню, Валгаллу,
и в этих неэвклидовых пространствах
нацеленную не скажу куда…

Овечий страх сочился по уступам,
пастуший страх побрякивал в котомке,
а мой, дивясь уступкам матерей,
всё матерел, и головой вертя,
жрал мимо пролетающие пули,
как маленьких птенцов бритоголовых,
пока ещё не выросших в солдат.

Его зрачок, сухой и вертикальный,
и жгучий, как порез, залитый йодом,
он ждал меня, он гнал меня во сне,
чтобы размазать танковой колонной,
чтобы в песок втоптать меня такую –
разъятый ум, отравленное сердце
и мальчики кровавые в глазах…

2001


Лихорадка жизни, ты сводишь меня с ума!
И не то, чтобы бестолку,
а всё-таки мимо смысла
едва светящегося, насколько позволит тьма,
пролетаю.
Меня донимают числа,
буквы, заумный бред, лексическая шелуха,
благообразие формул, истерика, виртуальные сети.
Хищница,
выедающая собственные потроха –
как не тошно тебе, когда насмерть грызутся дети!
Подстрекаешь, разводишь в стороны:
выбирай,
хочешь – вниз с колокольни,
а хочешь – прорвёмся в князи?
Не хочу я ни с кем!
Посему мне блазнится рай,
где ягнёнок со львом в геральдическом слит экстазе,
где шаманит прозаик в ритмическом полусне,
где воздушный поэт отвечает крепчайшей прозой.
Если бледной ладонью я кровь зажимала чужую –
мне
никогда не выбрать
меж Алой и Белой розой!
Дай на сельское кладбище от тебя улизнуть на миг –
и меж стёртых имён, затерянных в цепких травах,
я смертельной любовью
повяжу и тех и других,
неделимых сверху на правых или неправых.

2001


Тмин, барбарис, гипсофила, клематис, мелисса –
влажный словарик, листаемый круглые сутки.
Полон сыпучий подзол муравьиного риса,
в синих канавах истошно цветут незабудки.

Копья пионов в кропящее небо воздеты,
чуть пламенея от ласки вчерашнего снега.
Дивный Садовник, настигло меня твоё лето –
в тысячный раз только жарче любовная нега.

Нюхом пчелиным ведома, влипаю корыстно
в гроздья фонем, в корневые словесные гнёзда –
астра, астильба, лимонник, лилейник, алиссум –
сладким ознобом ещё надышаться не поздно.

Тут бы остаться – в единственном времени года,
травник и словник под нёбом блаженно катая,
не воскресать, когда скована снегом природа,
не умирать, когда осень стоит золотая.

Корнем врастает в Аид узкоглазая ива,
тёмное время впивает в смиренье жестоком –
Добрый Садовник, ответь своим чадам пугливым
нежно-зелёным, холодным твоим кровотоком.

2002


Террариум

Ты молчишь так давно, что уже не больно:
медленная мучительная анестезия,
потеря ориентации, гипноз, нирвана,
какая разница – на обед или на ужин.

Одиночество ходит странными путями –
не только дикой голизной пустыни,
но стриженым изумрудным газоном тоже.
Сейчас оно приткнулось под нищей кроной
дерева, которое засуху переждать не в силах
и просит, чтоб любили его и жалели,
и заплакало бы – да не хватает влаги.

Интересно, куда ты уплываешь ночью?
Какие миры тебе соприродны?
На каком языке говоришь сам с собою?
Наверное, для лингвиста он совсем прозрачен –
в нём нет понятий жалеть и плакать,
а все глаголы – только мужского рода.
И если мы с тобой одной крови,
то я попрошу себе другую шкурку.

Так и спи, мой стеклянный, чешуехвостый,
даже во сне излучающий совершенство.
Не поднимай век, а то увидишь
прозрачную тоненькую лодыжку,
бисерную кожу, одышливое горло –
тварь, внимательно следящую из бездны
круглым, золотым лягушачьим глазом.

2002


Теперь

Пока я сидела в позе лотоса,
мой муж насладился жизнью тридцать три раза,
потерял подружку, нашёл другую,
теперь впал в депрессию, уже надолго.

Пока я сидела в позе лотоса,
сын изучил два огромных талмуда –
древнегреческий и древнекитайский,
полюбил лесбиянку, послал её к бесу–
теперь обнимается с бас-гитарой.

Пока я сидела в позе лотоса,
моя сестра сменила точку обзора –
в Лос-Анжелесе у неё престижная вилла,
две машины и новый друг ежедневно,
раньше звонила – теперь перестала.

Пока я сидела в позе лотоса,
три государства вышли войной друг на друга,
террористы в бассейн подложили бомбу,
на светской тусовке запахло кровью
и открылось новое кладбище в микрорайоне.

Пока я сидела в позе лотоса,
надо мной сместились знакомые звёзды,
пролетел век, за ним ещё – быстрее, быстрее,
одно мироздание кончилось – пошло другое.

Я открыла глаза – а на водной глади
миллионы лотосов колыхались,
и я теперь была самым младшим,
и жестокое солнце палило с неба.

2002


               …всё глазки и лапки, глазки и лапки, глазки и лапки…
                                                                                               Н.Гоголь

Стихи летают стаями –
то вовсе ни гу-гу,
то крестиков наставили
на тающем снегу.

Всю жизнь упорно учишься
прикармливать из рук,
и мечешься, и мучишься,
ломаешься – и вдруг,

когда в душе ни зёрнышка,
ни корочки в руке,
они топорщат пёрышки,
свистят невдалеке.

Глядишь на них с опаскою –
не тот, ребята, миг,
но лапками и глазками
пестреет черновик.

Лови – силками, сетками,
пришпиливай, круши!
Они мелькнут за ветками
И снова – ни души.

2002


Если земную жизнь разбить на квадраты
десятилетий – с дотошностью геометра, –
то именно в этом мы с тобой друг к другу прижаты –
толпой ли, волной ли, усилием встречного ветра.

Имя двоится – зеркало кармы, эхо астрала –
мы одной крови летучей, тысячи лет я тебя знаю.
Да и какая, в сущности, разница – что нас связало –
тень Пенелопы, ключей тарусских вода ледяная?

Мы брели по иным квадратам, чужим наречьям,
на сухих косогорах оскальзываясь друг за другом.
Соль на платьях. Пахнет Понтом и сыром овечьим.
Тропа сорвётся – квадрат обернётся кругом.

Празднуй радость так, чтоб никогда не прощаться,
в новом, пустом квадрате легко взлетая.
Жизнь до каких-то пор – казино, где ставят на счастье,
а после него – сквозящая проходная,

круг ожидания, предчувствие самолёта
(для небесного транспорта иного не вижу слова),
только имя твержу, как заклятье, над пультом пилота,
чтобы и Там ближе к тебе оказаться снова.

Как из шкуры змеиной, выпрастываясь из тела,
из сплошных несуразиц – биографии, гендера, пола,
с тобою рядом всё летела бы и летела –
вот оно – после – воздушная наша школа.

2002


Античный хор перекрывает сольно
смешной птенец, усевшись на плечо.
Поэзия, ты здесь – когда мне больно,
и зябко, и светло, и горячо.

Так, уколовшись чем-то спозаранку
в квартире, где беззвучно и темно,
смеясь и злясь, зализываешь ранку,
негаснущее алое пятно.

2002


она

Когда ей было около двадцати,
      она гордилась красным университетским дипломом,
      износила в маршрутах три пары сапог железных,
      делала изотопный анализ камчатской лавы,
      двигала науку, стирая пелёнки,
      параллельно с экзаменом в аспирантуру
      сдавала в психушку первого мужа
      и боялась только маминого неодобренья.

Когда ей было около тридцати,
      она исписала стихами четыре тетради,
      нашла первую любовь в своей жизни,
      бросила готовую диссертацию в ящик,
      с энтузиазмом растила младшего сына,
      дом заставила банками с вареньем и огурцами
      и боялась только детских болезней.

Когда ей было около сорока,
      она в первый раз очутилась в школе,
      перешла на чёрные пиджаки и белые блузки,
      завела себе очки в строгой оправе,
      таскала воспитанников на выставки и в походы,
      играла в школьных спектаклях мужские роли
      и боялась только иронии юных акселераток.

Когда ей было около пятидесяти,
      она выпустила свою первую книгу,
      узнала, что любовь к жене – другой не помеха,
      замёрзла, как в ледяной пустыне,
      купила самый открытый купальник в жизни
      и поехала греться к Красному морю
      и, лёжа на пляже, ничего уже не боялась.

      И на берегу – увидела старую фрау,
      лет восьмидесяти (восьмисот?) – ну, сухой кузнечик, –
      лицо в морщинах, кожа да кости, опавшее тело,
      долго вползающее в шкуру гидрокостюма.
      Но вдруг старуха вспрыгнула на свою доску
      и полетела, держа пластмассовый парус,
      как новорожденная бабочка,
      под углом к свирепому ветру,
      обгоняя всех серфингистов арабской крови –
      литой силуэт из чёрной резины,
      хрупкая фигурка, эбеновая статуэтка,
      а лицо – его с берега не рассмотришь.
      Яркое пятно паруса уменьшалось,
      пока совсем не превратилось в точку,
      горизонт дрогнул, сдвинулся с места,
      и отхлынул дальше, куда – не видно.

2004


Ирина Василькова.
Поверх лесов и вод. М.: Некоммерческая издательская группа «ЭРА», 2001.
Белым по белому. М.: Издательство «МХТ», 2002.
Аква. Варна: ИК «Няголова», 2002.
Террариум М.: Издательство Р.Элинина, 2004.