Автор следующих ниже двух эссе – мыслитель и поэт Илья Тюрин, трагически погибший в августе 1999 г. в возрасте всего 19-ти лет. Первый из текстов он написал, когда ему было 15, второй – в 17 лет.


     Илья Тюрин

     Художественный мир Тютчева

     Вопрос есть, по крайней мере, половина ответа. Вопрос, заданный в утвердительной форме, не только уже содержит в себе ответ, но ещё обычно его навязывает: вариант максимум один. Давая тему «Художественный мир Тютчева», автор её заранее готовит своего адресата к мысли, что мир этот ему (адресату) вполне доступен. Иными словами – предлагает поместить под заглавием несколько развёрнутый его вариант. Такой подход к теме возможен лишь в том случае, если предмет её осязаем, очевиден для пишущего. То есть, не в случае Тютчева. Бесспорно, однако, что некоторая часть тютчевского мира для нас ощутима. Это, что было признано окончательным, а потому – записано: след, оставленный во Вселенной «художественным миром Тютчева». Не обладая навыками профессионального следователя, я зафиксирую здесь лишь то, что с точностью смогу установить по этому не слишком ясному оттиску.
     Возможность видеть непостижимую вечность в постигнутой, как нам кажется, секунде, признанная Блейком, поможет мне и теперь. Во всяком случае, способность Тютчева изъясняться предельно кратко, в то же время создавая впечатление абсолютной законченности, – едва ли не важнейшая из черт того самого оттиска. Демонстрируя эту способность, я приведу две из его (Тютчева) стихотворных фраз:

Природа – сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.

и –

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать,
В Россию можно только верить.

     Несомненное совершенство этих стихотворений и реакция «широкого круга читателей», усмотревшего по крайней мере в одном из них замочную скважину для себя, – всё это показывает, насколько огромен мир Тютчева и насколько герметично он закрыт от прочих. Огромен – потому что лишь колоссальный дух способен создавать свои автопортреты, пользуясь не прямой, а обратной пропорцией; с другой стороны – потому что стихотворные монолиты подобного рода всегда имеют на себе отпечаток великого душевного усилия (рискну привести в пример Мацуо Басе, который работал над одним из хокку более десяти лет). Закрыт же – потому что всякая оголтелая любовь масс, к чему и к кому бы она ни обращалась, основана на непонимании почти такого же масштаба, какой имеет и она сама, и лучше всего это выразилось в ответном чувстве «широкого круга» на четверостишия Тютчева.
     Итак, мне ясны хотя бы размеры. Но приблизившись к своей цели, я и отдалился от неё. Осознание закупоренности, обособленности чего-либо (а «художественного мира» особенно!) с одной стороны – не позволяет идти далее внешних описаний, а с другой – заставляет восприятие быть целостным. Однако я всё же совершу дерзкую попытку проникновения внутрь: скажу о практическом отсутствии персонажей у Тютчева. Для философской позиции это – единственно честная и приемлемая позиция, ибо у использующего героев всегда остаётся лазейка, возможность отнести слабость аргументации, реплики, жеста на счёт «действующего лица».
     Что, разумеется, невозможно для поэта, единственный персонаж которого – его
«художественный мир». Он сам, иными словами.

1995



     Илья Тюрин

     Молчание Тютчева и молчание Мандельштама

     Вначале я хотел бы выписать оба стихотворения с тем расчётом, чтобы мы видели их вместе:
Silentium!

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои –
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи, –
Любуйся ими – и молчи.

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймёт ли он, чем ты живёшь?
Мысль изречённая есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, –
Питайся ими – и молчи.

Лишь жить в себе самом умей –
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи, –
Внимай их пенью – и молчи!..

Фёдор Тютчев, 1830
Silentium

Она ещё не родилась,
Она – и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

Спокойно дышат моря груди,
Но, как безумный, светел день,
И пены бледная сирень
В чёрно-лазоревом сосуде.

Да обретут мои уста
Первоначальную немоту,
Как кристаллическую ноту,
Что от рождения чиста!

Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!

Осип Мандельштам, 1910

     Они потому и нужны нам именно вместе, что представить их вместе в другой ситуации себе невозможно. Во-первых, между первым опытом и вторым прошло такое время, что за этот срок автор первого успел состариться и умереть, а автор второго родиться и вырасти. Во-вторых, кроме случайного исследователя, никто, конечно, не вздумает бросаться на поиски первого опыта сразу после того, как прочтёт второй, или наоборот. В-третьих, авторы обоих опытов никогда у специалистов не стояли в одном ряду. Таким образом, ситуация, противоречащая всему, с чем приходится сталкиваться литературе – времени, читателю и литературоведу, уникальна. Смею утверждать, что она уникальна ещё по одной причине: она моделирует историю появления второго стихотворения.
     Дело не закончилось только тем, что Мандельштам прочёл Тютчева. Он посчитал свой, второй, взгляд настолько отличным от тютчевского, первого, насколько вообще число 1 отличается от числа 2 – и число взглядов удвоилось. (Он спорил: это я говорю на том основании, что о согласии – если извещают – то извещают в прозе). Вся иноязычная часть стихотворения Мандельштама (то есть название) строится именно в стилистике второй реплики в разговоре. У Тютчева после «Silentium» поставлен восклицательный знак, а у Мандельштама стоит точка, что превращает «молчи» в «молчание»; иными словами, Мандельштам в ответ на призыв молчать действительно умолкает. Но в то время как он вежлив по-латыни, по-русски Мандельштам, как видим, ещё и чрезвычайно осторожен сначала. Его, конечно, смущает неловкость положения (минимум дважды в истории некто вынужден говорить о молчании вслух), и он определяет неизречённое местоимением «она», сообщая: «я не знаю точно, о чём мы».

Она ещё не родилась,
Она – и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.

     Молчание можно выдать за всё, что угодно. «Она» у Мандельштама созвучно «музыке» и «связи»; но «связь», стоя под ударением в конце, обладает перед «музыкой» преимуществом. К «музыке» же стихотворение ещё обратится:

И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись, –

отдавая «музыке» первородство по отношению к «слову», а конструкции возвращая равновесие. Кстати, это последние четверостишие интересно сразу многим. Мало того, что оно обнаруживает в местоимении «она» Афродиту, – оно ещё словно осуществляет перевод первых четырёх строк с языка «Silentium.» на язык «Silentium!», демонстрирует различие между мгновением «до» и мгновением «после»:

Она ещё не родилась,
Она – и музыка, и слово,
И потому всего живого
Ненарушаемая связь.
....................................
Останься пеной, Афродита,
И, слово, в музыку вернись,
И, сердце, сердца устыдись,
С первоосновой жизни слито!

И здесь Мандельштам почти дерзок с Тютчевым. Он говорит: «Повелительное наклонение – прежде всего знак упущенной вами секунды. Я наблюдаю молчание как участник, а вы – только как исследователь». Мандельштам выполняет требование Тютчева молчать с пользой для себя.

Не позднее 1997