Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

Моя книга. Перевод Николая Заболоцкого.
Ноябрь. Перевод Льва Озерова
Автопортрет. Перевод Бориса Пастернака
Петербург. Перевод Бориса Пастернака
Осень в Орпири. Перевод Сергея Спасского
Бирнамский лес. Перевод Осипа Мандельштама
Того скрывать не надо. Перевод Павла Антокольского
Безумный священник и малярия. Перевод Всеволода Рождественского
Карменсита. Перевод Бориса Пастернака
«Иду со стороны черкесской…» Перевод Бориса Пастернака
Шарманщик. Перевод Николая Заболоцкого
Тбилисская ночь. Перевод Павла Антокольского
«Не я пишу стихи…» Перевод Бориса Пастернака
Гуниб. Перевод Павла Антокольского
Ликование. Перевод Бориса Пастернака
«Если ты – брат мне, то спой мне за чашею…» Перевод Бориса Пастернака
Сельская ночь. Перевод Бориса Пастернака
Окроканы. Перевод Бориса Пастернака
Стихи о Мухранской долине. Перевод Бориса Пастернака
«Во веки веков не отнимут свободы…» Перевод Леонида Мальцева
Автодор пустыни. Перевод Николая Тихонова
За лавиной – лавина. Перевод Льва Озерова
«Лежу в Орпири мальчиком в жару…» Перевод Бориса Пастернака
Две Арагвы. Перевод Николая Заболоцкого
Матери. Перевод Бориса Пастернака
Брату Галактиону. Перевод Павла Антокольского

 
 

Моя книга

Заплачет ли дева над горестной книгой моей,
Улыбкой сочувствия встретит ли стих мой? Едва ли!
Скользнув по страницам рассеянным взглядом очей,
Не вспомнит, жестокая, жгучее слово печали!

И в книжном шкафу, в многочисленном обществе книг,
Как я одинока, забудется книга поэта.
В подружках у ней – лепестки прошлогодних гвоздик,
Иные, все в бархате, светятся словно цветник,
Она же в пыли пропадёт и исчезнет для света...

А может быть, нет. Может быть, неожиданный друг
Почувствует силу красивого скорбного слова,
И сердце его, испытавшее множество мук,
Проникнет в стихи и поймёт впечатленья другого.

И так же, как я воскрешал для людей города,
Он в сердце моём исцелит наболевшую рану,
И вспомнятся тени, воспетые мной, и тогда,
Ушедший из мира, я спутником вечности стану.

1915


Ноябрь

Высохший лист платана желтизною тяжёлой вышит,
Над куполом церкви старой снуют летучие мыши.
Долина плачет от песни улетающей журавлиной,
И осень пьёт за здоровье зимы, что вдали за долиной.
Там ураган свирепеет, в дикой пляске шалеет,
В бесовском огне сгорает, ни других, ни себя не жалеет...
В сумеречную пору к душе подкрались печали, –
Они этот вечер, казалось, туманами укрывали.
Отец вернулся со службы, суббота глядит обновой,
Виден отблеск молитвы на седой бороде отцовой.
Глаза впиваются в сумрак, тонет во мраке местность,
Ураган, как ведьма, терзает вздыбленную окрестность.
Ноги в грязи янтарной вязнут. Темень тупая.
В жухлых листьях осенних скрываюсь я, утопаю.

10 января 1916


Автопортрет

Профиль Уайльда. Инфанту невинную
В раме зеркала вижу в гостиной.
Эти плечи под пелериною
Я целую и не остыну.

Беспокойной рукой перелистывая
Дивной лирики том невеликий,
Зажигаюсь игрой аметистовой,
Точно перстень огнём сердолика.

Кто я? Денди в восточном халате.
Я в Багдаде в расстёгнутом платье
Перечитываю Малларме.

Будь что будет, но, жизнь молодая,
Я объезжу тебя и взнуздаю
И не дам потеряться во тьме.

Ноябрь 1916, Москва


Петербург

Ветер с островов курчавит лужи.
Бомбой взорван воровской притон,
Женщины бредут, дрожа от стужи.
Их шатают ночь и самогон.

Жаркий бой. Жестокой схватки звуки.
Мокрый пар шинелей потных. Мгла.
Медный Всадник опускает руки.
Мойка лижет мёртвые тела.

Но ответ столетий несомненен,
И исход сраженья предрешён.
Ночь запомнит только имя «Ленин»
И забудет прочее, как сон.

Черпая бортами мрак, в века
Тонет тень Скитальца-Моряка.

В ночь на 25 октября 1917, Кутаиси


Осень в Орпири*)

Трупом Левиафана*) Орпири гниёт.
Бродят аисты, пересекая болота.
Гнётся ветвью душа. Средь рионских болот
Аист – как тонконогая тень Дон-Кихота.
Зябко в лужах последним лягушкам.
Они шевелятся в пузыристых слизистых гнёздах.
Въехал на дилижансе Октябрь. О, вздохни –
Полон насморками и простудами воздух.
Слава Грузии! От нехмельного вина
Имеретии*) всё-таки я опьянею.
Как наседка зимою, земля холодна.
Сокрушаюсь о том, наклонившись над нею,
Жаба Лотреамона*), оплакать тебе
Надо грязь эту, самую мощную в мире.
Всё же всем пантеонам, земле Дидубе*)
Предпочту я прогнившее тело Орпири.

Апрель 1919


Бирнамский лес*)

Бирнамский лес. Призрак Халдеи.
Лорд Пьеро сутулится сильней.
Леди Макбет сидит, бледнея,
На коленях у пьяных гостей.

Черти Рембо взвалили на плечи.
Он тянется к скрипке мёртвой ногой.
Самоубийц пирует вече,
Шлёт Макбет вызов свой.

Преследует жёлтого малайца –
За ним павлинов цветной ураган –
Паоло. Офелия шатается:
Пощёчину Гамлету дал Валериан*).

А на виселице построен
Полоумный воздушный храм.
Разлюбил, я в душе спокоен…
Всех мучительней Мэри улыбается нам.

Коломбина… Кашель чахоточный пери…
И свистящий ноябрь запечатал двери.


Того скрывать не надо

Дезертиры палят из ружей.
Рыжей кровью течёт Лиахва.
Проступив из души наружу,
Прожитое тленом запахло.

Десять лет – будто рябь сквозная,
Страшных снов обугленный свиток.
Как я выдержал, сам не знаю,
Столько горечи, столько пыток.

Для страдающего поэта
Все слова потеряли цену.
Пусть расширилась сцена эта,
Мертвецом я вышел на сцену.

Так в грузинской сказке: бедняга
Набредает на ключ бессмертья.
Он домой воротится с флягой,
Тут ему и крышка, поверьте!

Так с поэтами происходит,
Что, видать, от рожденья хилы.
Если слава их и находит,
То лежит на плитах могилы.

Их стихи – словно кубки яда.
Им отравы скрывать не надо.

1919




Безумный священник и малярия

Старый Орпири... Руины пристани длинной.
Лихорадит луну из-под туч навеса.
На отцовской рясе – нить паутины.
Ночь бела, но черна халдейская месса.
Старая песня: безумный священник и малярия.

Плачут лягушки в болоте, спрятаны тиною,
Будто душит чахотка их кашлем усталым.
Смешались здесь аисты с павлинами,
И луна влачится, тяжёлым шурша одеялом.
Старая песня: безумный священник и малярия.

Шлю я от звёзд привет обезумевшим братьям,
К сатурналиям*) прошлого влекусь забытым.
Уже отдано поле саранче и проклятьям,
Язвы родины смрадной повязкой повиты.
Диссертацию мне бы писать о веке тяжёлом:
Саакадзе*) и жёлтые очи монголов.
Старая песня: безумный священник и малярия.

Старый Орпири. Прах пристани разорённой.
Небо Халдеи воздвигнуто эшафотом.
Каждую щепку души пересчитать упоённо –
Вот каким мономан*) предан отныне заботам.
Грузии светлой звезда умерла в небосводе,
Реквием слышится в каждой из наших мелодий.
Старая песня: безумный священник и малярия.

1919


Карменсита

Ты налетела хищной птицей,
И я с пути, как видишь, сбит.
Ты женщина или зарница?
О, как твой вид меня страшит!

Не вижу от тебя защиты.
В меня вонзила ты кинжал.
Но ты ведь ангел, Карменсита,
Я б вверить жизнь тебе желал.

И вот я тлею дни и ночи,
Горя на медленном огне.
Найди расправу покороче, –
Убей, не дай очнуться мне.

Тревога всё непобедимей,
К минувшему отрезан путь,
И способами никакими
Былого мира не вернуть.

В душе поют рожки без счёту,
И звук их жалобно уныл,
И точно в ней ютится кто-то
И яблоню в ней посадил...

И так как боли неприкрытой
Не утаить перед людьми,
Пронзи мне сердце, Карменсита,
И на небо меня возьми.

Май 1923


Иду со стороны черкесской
По обмелевшему ущелью.
Неистовей морского плеска
Сухого Терека веселье.

Перевернувшееся небо
Подпёрто льдами на Казбеке,
И рёв во весь отвес расщепа,
И скал слезящиеся веки.

Я знаю, от кого ты мчишься.
Погони топот всё звончее.
Плетями вздувшиеся мышцы.
Аркан заржавленный на шее.

Нет троп от демона и рока.
Любовь, мне это по заслугам.
Я не болтливая сорока,
Чтоб тешиться твоим испугом.

Ты – женщина, а кто из женщин
Не верит: трезвость не обманет,
Но будто б был я с ней обвенчан –
Меня так эта пропасть тянет.

Хочу, чтоб знал отвагу Мцыри,
Терзая барса страшной ночью,
И для тебя лишь сердце ширю
И переполненные очи.

Свалиться замертво в горах бы,
Нагим до самой сердцевины.
Меня убили за Арагвой,
Ты в этой смерти неповинна.

Сентябрь 1926


Шарманщик

В Белом духане
Шарманка рыдает,
Кура в отдаленье
Клубится.
Душа у меня
От любви замирает.
Хочу я в Куре
Утопиться.

Что было – то было,
Пирушка-забвенье.
Принесите из Арагвы
Форели!
Оставлю о милой
Одно стихотворенье:
Торговать мы стихом
Не умели.

«Нина, моя Нина,
Замуж не пора ли?» –
«У тебя не спрошусь,
Если надо».
Играй, мой шарманщик,
Забудь о печали!
Для меня мухамбази –
Отрада.

Танцор на веранде
Плывёт, приседает.
Любовь за Курой
Устремилась...
«Сначала стемнеет,
Потом рассветает.
Тамрико от любви
Отравилась!»

Неправда, шарманщик!
Забудь это слово!
Ей зваться Тамарою
Сладко.
Но только красавица
Любит другого:
В поклонниках нет
Недостатка.

Играй же, шарманщик,
Играй пред рассветом!
Один я ей дорог,
Не скрою.
Как быть ей со мною,
Гулякой-поэтом?
Розы в Грузии
Сеют с крупою.

Но коль ты задумал
Потешить грузина,
И твоё, видно, сердце
Томится.
Знай, найдёт себе мужа
Черноокая Нина,
Не захочет Тамрико отравиться.

Есть для женщин закон:
Их девичество кратко.
Скоро сыщет девица
Супруга.
Мы же гибнем, шарманщик,
Жизнь отдав без остатка,
Нам и пуля сквозь сердце –
Подруга!

16 февраля 1927


Тбилисская ночь

Как будто умирающая ночь
Вся изнывала, как певец в ударе,
Иль вправду помогли ей изнемочь
Там за Курой рыдающие тари*)?

И на плоту сосновом пел старик.
И песни незапамятная старость,
Преобразив его гортанный крик,
На что-то там надеяться старалась.

А я чем жив и до чего дошёл?
Как Шавнабада*), чёрен я и гол.
О чём же сердце плачет человечье,
Сжигаемое известковой печью?

Зачем мне стол, накрытый на плоту,
И то вино, что бражники глушили?
Схватить бы лучше в руки бомбу ту,
Что некогда швырнул Джорджиашвили*).

Вот чем я стал и до чего дошёл.
Как Шавнабада, чёрен я и гол.
Клянусь вам честью, я бедней и жальче,
Чем тот обугленный загаром мальчик.

Я буду петь индустриальный вихрь
И старый мир крушить, как плот дощатый.
Икар взлетел на крыльях восковых,
Но не крылам, а сердцу нет пощады.

Прости мне, если сердце залито
Ещё слезами о заре весенней.
Я сам ревную к нищему за то,
Что он поёт и плачет об Арсене*).

Я сам на загнивающем плоту,
На том дощатом лебеде сосновом,
Но я не кончил. Я ещё расту.
Ещё надеюсь: всё начнётся снова.

15 марта 1927


Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Что стих? Обвал снегов. Дохнет – и с места сдышит,
И заживо схоронит. Вот что стих.

Под ливнем лепестков родился я в апреле.
Дождями в дождь, белея, яблони цвели.
Как слёзы, лепестки дождями в дождь горели.
Как слёзы глаз моих – они мне издали.

В них знак, что я умру. Но если взоры чьи-то
Случайно нападут на строчек этих след,
Замолвят без меня они в мою защиту,
А будет то поэт – так подтвердит поэт:

Да, скажет, был у нас такой несчастный малый
С орпирских берегов – большой оригинал.
Он припасал стихи, как сухари и сало,
И их, как провиант, с собой в дорогу брал.

И до того он был до самой смерти мучим
Красой грузинской речи и грузинским днём,
Что верностью обоим, самым лучшим,
Заграждена дорога к счастью в нём.

Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Что стих? Обвал снегов. Дохнёт – и с места сдышит,
И заживо схоронит. Вот что стих.

Апрель 1927


Гуниб*)

Я прошёл по Дагестану, как мюрид*),
Не считал себя гяуром-иноверцем.
Пусть со мной клинок лезгинский говорит,
Забавляется моим пронзённым сердцем.

В облаках, в снегах предвечной белизны
Цепи гор – как окровавленные плахи.
И таких громов раскаты там слышны,
Будто мчатся ископаемые в страхе.

Выше гнёзд орлиных cкученные там
Очаги людские, нищие селенья.
Со стыдом бреду я нынче по следам
Совершённого отцами преступленья.

Всех вповалку упокоила земля, –
Где грузины, где лезгины? – нет ответа,
Но одним джигитам смелым Шамиля
Рай отверзся, суждена обитель света.

Наших братьев истлевают костяки.
И когда вопит ночная непогода –
Это голос бесприютной их тоски,
Это песня их бесславного похода.

Не стрелял я из кремнёвого ружья,
Не лелеял, не ласкал глазами сабли.
Светом жизни, мирным братством дорожа,
Никогда войны кровавой не прославлю!

17 июля 1927


Ликование

Как кладь дорожную, с собою
Ношу мечту грузинских сёл.
Я – к Грузии губам трубою
Прижатый тростниковый ствол.

Я из груди бы сердце вынул,
Чтоб радость била через край.
Чтоб час твоей печали минул –
Свободно мной располагай.

Поют родные горы хором, –
На смерть сейчас меня пошли –
Я даже и тогда укором
Не упрекну родной земли.

С поэта большего не требуй,
Все пули на меня истрать,
И на тебя я буду с неба
Благословенье призывать.

Август 1927, Кобулети


Если ты – брат мне, то спой мне за чашею,
И перед тобой на колени я грянусь.
Здравствуй же, здравствуй, о жизнь сладчайшая,
Твой я вовек и с тобой не расстанусь.

Кто дал окраску мухранскому соку?
Кто – зеленям на арагвинском плёсе?
Есть ли предел золотому потоку,
Где б не ходили на солнце колосья?

Если умрет кто нездешний, то что ему –
Горы иль сон, эта высь голиафья?
Мне ж, своему, как ответить по-своему
Этим горящим гостям полуяви?

Где виноградникам счёт, не ответишь ли?
Кто насадил столько разом лозины?
Лучше безродным родиться, чем детищем
Этой вот родины неотразимой.

С ней мне и место, рабу, волочащему
Цепью на шее её несказанность.
Здравствуй же, здравствуй, о жизнь сладчайшая,
Твой я вовек и с тобой не расстанусь.

Июнь 1928


Сельская ночь

Дворняжки малые тяв-тяв на месяц в небе,
А он к земле – и шмыг от них в овражек.
Мешая в шайке звёзды, точно жеребьи,
Забрасывает ими ночь дворняжек.

Дворняжки малые тяв-тяв на новолунье,
А я не сплю, не спится, как ни силюсь.
Что-то другое б сцапали брехуньи, –
Унесть в зубах покой мой умудрились.

Всё ближе день, всё ниже, ниже месяц.
Всё больше гор, всё явственней их клинья.
Всё видимей за линией предместьям,
Тифлис с горы, открывшийся в низине.

О город мой, я тайн твоих угадчик
И сторож твой, и утром, как меньшая
Из тявкающих по ночам собачек,
Стихами с гор покой твой оглашаю.

Из Окрокан блюду твои ворота.
А ведь стеречь тебя такое счастье,
Что сердце рвётся песнью полноротой,
Как лай восторга из собачьей пасти.

Ноябрь 1928, Окроканы


Окроканы

Если впрямь ты поэт, а не рохля,
Будь как день в окроканской глуши.
Пусть и руки б, чесавшись, отсохли,
Воздержись и стихов не пиши.

Кто взошедшее солнце, как бомбу,
На рассвете огнём набивал?
Что ты скажешь похожего, в чём бы
Не сказался болтун-самохвал?

Если можешь, чтоб грудь не издрогла,
Стереги Марабды*) голыши.
Висни в небе, как крепость Короглы*).
Стой века и стихов не пиши.

Чуть толкнуть – ты не твёрже тростинки,
А она – точно грома раскат,
Оттатакала все поединки
И стоит, как столетья назад.

Если ты не хвастун, если трижды
Наши дни средь веков хороши,
Жди души настоящей и выжди,
Но как все, второпях не пиши.

И тогда, если всё ж ты не шляпа,
Покажи себя впрямь молодцом
И такое украдкой состряпай,
Как вчера соловей из Удзо*).

Если мужества в книгах не будет,
Если искренность слёз не зажжёт, –
Всех на свете потомство забудет
И мацонщиков*) нам предпочтёт.

Июль 1929, Окроканы


Стихи о Мухранской долине

В Мухрани права зеленей изумруда
И ласточки в гнёзда вернулись свои,
Форели прорвали решётки запруды,
В обеих Арагвах смешались струи.

И воздух в горах оглашают обвалы,
И дали теряются в снежной пыли,
И Терека было б на слёзы мне мало,
Когда б от восторга они потекли.

Я – Гурамишвили*), из сакли грузинской
Лезгинами в юности схваченный в плен,
Всю жизнь вспоминал я свой край материнский,
Нигде ничего не нашёл я взамен.

К чему мне бумага, чернила и перья?
Само несравненное зрелище гор –
Предчувствие слова, поэмы преддверье,
Создателя письменный лучший прибор.

Напали, ножом полоснули по горлу
В горах, на скрещенье судеб и стихов,
А там, где скала как бы руку простёрла,
Мерани пронёсся в мельканьи подков.

И там же и так же, как спущенный кречет,
Летит над Мухранской долиной мой стих
И небо предтеч моих увековечит
И землю предшественников моих.

1931


Во веки веков не отнимут свободы
У горных вершин и стремительных рек,
Свободны Арагвы и Терека воды,
Свободен Дарьял и могучий Казбек.

И облако в небе не знает границы,
В горах о свободе не грезят орлы,
Туман без приказа в ущельях клубится,
И молния бьёт без приказа из мглы.

Не помнит народ, по какому приказу
Ковалось железо для первых оков,
Но ныне слагает он песни и сказы
О тех, кто сорвал их с последних рабов.

В песнях поётся, как грозная буря
Смела эриставства*) и княжеский гнёт,
Про иго Шиолы Гудушаури*)
Всё помнит народ мой и песни поёт.

«Шиола, Шиола, ты долгие годы
Сидел в эриставстве на троне своём.
За землю Ачхоти*), за слёзы народа
Утробу твою мы землёю набьём...»

В руках от цепей и борьбы онемелых
Нелёгкое счастье родимой земли.
Мы помним Мтрехели*) и тысячи смелых,
Что ныне герою на смену пришли.

Свобода искрилась на высях снегами
И буйно бурлила бурунами рек,
Теперь она всюду, теперь она с нами,
И запросто с нею живёт человек.

Пускай же свобода былым эриставам
За горе поруганной ими земли
Вернёт им с избытком весь долг их кровавый,
Накормит землёй и растопчет в пыли.

Август 1932 Новый Афон


Автодор пустыни

Без лишнего мяса утёс обойдётся,
И он не нуждается в тонкой ткани,
Так пали великие стены Звартноца*),
Так пали стены Ленинакана*).

Так проходил огонь Зангезуром*),
Но не могли сломить и в смятении
Жизнь, освежённую темпами бурными,
Землетрясения или обвалы, –
И большевистское летоисчисление
Уже над временем торжествовало.

Как я жалел тебя, неповинного,
Словно под ветром озябшего зяблика.
Когда он рухнул в этой долине,
Утёс одинокий, пустыни корабль.

Будто здесь демоны вымыли камни,
Поодиночке скалы отрезав,
Спрятав, закрыли их райскою дверью, –
Пусть. Я на зелень смотрю Алагеза*).

Видишь, когда над камнями развалом
Снег Арарата незыблемо стынет, –
Веришь, что именно здесь и звучало
Вечное слово вовеки и ныне.

Время потопа я тоже прожил,
Новый ковчег я вижу как строят.
Кто про меня сказал: он в прошлом,
Песен не быть ему запевалой.

Разве среди голубей тех не был
Дикий голубь – старого данник.
Песен скорее, амханагебо*),
Чтобы не знать стихового Седана*)!

Тут Гильгамеш*), а рядом Библия,
Здесь же больших пятилеток опыт,
Знаю, безжалостный критик хмыкает:
Ты, брат, тропы старые топчешь!

Разве не помню я, что дашнаки*)
Продали родину, клятвоубийцы,
Что мне поделать, ещё ведь я вижу
Клинопись, выбитую ассирийцем*).

Выходит, гостил в чужой стороне я,
Чужих не нашёл я, как ни странно,
Слушал зато я эпос Чаренца*),
Был Сарьяном я очарован.

В стихах грузинских Исаакяна*)
Рыдал бедуин мне Абул Ала Маари,
Сам Автодор пустынь великих,
На нас Арарат прищуривал веки,
Занга ревела, что у поэтов
Братство настало отныне вовеки.

1932


За лавиной – лавина

Гром, в вершину скалы громовой ударяя,
Оголяет скалу, и сверкает скала,
Что сама – как гроза и сама – как седая
Борода Шамиля, неприкрыто бела.

Есть ли где на земле человек, чтобы просто
Перед этим бессмертьем сумел устоять.
Я единственный среди живущих апостол –
В час утери геройства, ушедшего вспять.

Я – как тетерев, хищником схваченный хмуро,
Нет, молиться не пробую и не начну.
Я кольцо, что сорвали с кольчуги хевсура...
Сам священную я объявляю войну.

Я как бурею сбитая бурка лезгина,
Все суставы свои перебить я успел.
Но отважный, осмелившись, станет лавиной, –
Так и вы мне судите отвагу в удел.

Для чего на чернила нам тратить озёра,
А тончайший хрусталь – на простое перо,
Если в гневе сердца согреваются, скоро,
Если дрожь по суставам проходит порой.

За лавиной лавина, обвал за обвалом,
И скала на скалу – ни дорог, ни пути.
Небеса надо мною склонились устало,
Так что даже не жаль мне из жизни уйти.

1932


Лежу в Орпири мальчиком в жару,
Мать заговор мурлычет у кроватки
И, если я спасусь и не умру,
Сулит награды бесам лихорадки.

Я – зависть всех детей. Кругом возня.
Мать причитает, не сдаются духи.
С утра соседки наши и родня
Несут подарки кори и краснухе.

Им тащат, заклинанья говоря,
Черешни, вишни, яблоки и сласти.
Витыми палочками имбиря
Меня хотят избавить от напасти.

Замотана платками голова,
Я плаваю под ливнем роз и лилий;
Что это – одеяла кружева
Иль ангела спустившегося крылья?

Болотный ветер, разносящий хворь,
В кипеньи персиков теряет силу.
Обильной жертвой ублажают корь
За то, что та меня не умертвила.

Вонжу, не медля мига, в сердце нож,
Чтобы напев услышать тот же самый,
И сызнова меня охватит дрожь
При тихом, нежном причитаньи мамы.

Не торопи, читатель, погоди –
В те дни, как сердцу моему придётся
От боли сжаться у меня в груди,
Оно само стихами отзовётся.

Пустое нетерпенье не предлог,
Чтоб мучить слух словами неживыми,
Как мучит матку без толку телок,
Ей стискивая высохшее вымя.

1933


Две Арагвы

Это потоп заливает долины,
Молния в горные блещет вершины.
Ветра стенанье и ливень в горах,
В музыке той просыпается Бах.
Всё здесь возможно, и самоубийство –
Здесь не пустое поэта витийство:
В буре он слышит напев колыбельный,
Гибель надежду ему подаёт.
Это клинок безысходно-смертельный
Демон под руку Тамаре суёт.
Это шатается Мцыри отважный,
Барсовой кровью заляпан, залит.
Траурный ворон на падали страшной
В устье Арагвы, хмелея, сидит.
Две тут Арагвы, две милых сестрицы, –
Белая с Чёрной, – как день и как ночь,
Вровень идут, чтобы вдруг устремиться
Прямо в Куру и в Куре изнемочь...

1936


Матери

Я был похож на Антиноя,
Но всё полнею, как Нерон.
Я с детства зрелостью двойною
Мук и мечтаний умудрён.

Я вскормлен топями Орпири,
Как материнским молоком.
Будь юношею лучшим в мире –
В два дня здесь станешь стариком.

В воде ловили цапли рыбу,
И волки резали телят.
Я людям говорю «спасибо»,
Которые нас возродят.

Я лить не стану слёз горючих
О рыщущих нетопырях,
Я реющих мышей летучих
Не вспомню, побери их прах.

Ты снова ждёшь, наверно, мама,
Что я приеду, и не спишь;
И замер в стойке той же самой,
Как прежде, на реке камыш.

Не движется вода Риона
И не колышет камыша,
И сердце лодкой плоскодонной
Плывёт по ней едва дыша.

Ты на рассвете месишь тесто –
Отцу-покойнику в помин.
Оставь насиженное место,
Край лихорадок и трясин!

Ты тонешь вся в кручине чёрной.
Чем мне тоску твою унять?
И рифмы подбирать позорно,
Когда в такой печали мать.

Как, очевидно, сердце слабо,
Когда не в силах нам помочь.
А дождь идёт, и рады жабы,
Что он идёт всю ночь, всю ночь.

Отцовскою епитрахилью,
Родной деревнею клянусь,
Что мы напрасно приуныли,
Я оживить тебя берусь.

Люблю смертельно, без границы
Наш край, и лишь об этом речь.
И если этих чувств лишиться –
Живым в могилу лучше лечь.

1937




Брату Галактиону

Двое братьев, почти близнецы,
Там, в Орпири, мы выросли оба.
Там зарыты и наши отцы,
Да истлели, наверно, два гроба.
Там дома наши рядом стоят.
Мы в одной малярии горели
У разлива Риона в апреле,
И одни нас истоки поят.

Ты томишься по лаврам, а мне
Любо вспомнить о той стороне,
Слушать хриплую жалобу жабью
Или ржавое хлюпанье хляби.
Дилижанс, приближаясь, скрипит,
Чаландари*) бредёт и вопит,
Босоногий певец, и просёлок
Полон песен его невесёлых.

Моя песня лишь отзвук глухой
Той трясины, где прошлое тонет.
То в ней волчий послышится вой,
То как будто бы колокол стонет.
Наши матери сгорбились, ждут,
И поминки справляют старухи,
Да соседи в проклятой округе
Никогда уже к ним не придут,


Тициан Табидзе.
Стихотворения и поэмы. Библиотека поэта. М.–Л., 1964.

«АБГ», № 2, июнь 2001. (Бирнамский лес).