<…> Подозрительность в отношении к поэтам и поэзии, шире – к художественному творчеству, успела пустить корни и внутри христианства. Это от платоников переняли христиане радикальное отвращение к плоти (сплошь и рядом – и не вполне справедливо – отождествляющееся с подлинно христианским неприятием мирового зла). У платоников же было, применительно к искусству, перенято понятие об «эстетическом» как о плотском, чувственном созерцании. Вот и готов софистический силлогизм – и многие христиане страшатся «демонической» греховности, якобы содержащейся в художественности как таковой.
Художник может и грешить, и кощунствовать (как и чиновник, рабочий – или философ). И, правда, прельстительная сила сообщает художественно выраженному кощунству духовную разрушительность. Не столь давняя эпоха свидетельствует, как, например, российские поэты-декаденты своей «демонической» безответственностью не только уродовали собственную, Богом им дарованную жизнь, – но и способствовали сгущению той атмосферы духовного беспорядка, в какой и пришлось тогда решаться судьбе России. Но та же недавняя эпоха со всей наглядностью показала: сам этот дух безбожия и бесчеловечности проистекает не из поэзии, не от поэтов – но от людей вовсе других профессий, не в последнюю очередь – от философов-идеологов. Равнодушие к ценностям – вот суть дела; щеголяющий же безответственностью декадент, образ которого столь пугает моралистов, лишь держит нос по ветру эпохи. Если же его дар сообщает аморализму особую притягательность, – то с тем же успехом можно винить и плотницкое искусство в изобретении виселицы. Природа художественного творчества тут ни при чём. <…> [из эссе О книге Иова] <…> Выходит, что поэзия есть сознание правоты, но правота эта не имеет отношения к нравственности, уживаясь, с точки зрения морали, Бог знает с чем. Правота эта не нравственная, но какого-то другого порядка. Именно не имеет отношения: если бы правота была принципиально безнравственна, тогда поэзия и нравственность хоть отрицательно соотносились бы друг с другом, сосуществуя в одном измерении. Тогда-то была бы отнюдь не редкая точка зрения. Так – осуждая – на поэзию глядели философы, начиная с Платона. Так – с упоением – сами на себя глядели романтики и декаденты. Но ведь у декадентов речи нет о «правоте» – и это логично. <…> <…> Слово поэта не обращено в романтическое никуда. Вместе с тем он обращается не к современнику – тем более не пререкается с современником (в отличие от Бальмонта или Маяковского). Он обращается к «провиденциальному собеседнику». Естественно цитируется им Боратынский: «И как нашёл я друга в поколенье, читателя найду в потомстве я». Не модное самоупоение, не жалоба на непризнанность, но родовое, если не техническое свойство лирической поэзии. <…> [Из эссе Правота поэта] Конец прекрасной эпохи [Отрывок] В наши дни часто приходится слышать о «бронзовом веке» русской поэзии. Под этим подразумевается некое возрождение русской поэзии, будто бы имеющее место, начиная с Да позволено будет усомниться. (...) Чтобы это внешнее «возрождение» повлияло на саму поэзию, пустив надёжные корни внутри культуры, требовалось – по меньшей мере – удержаться на уровне тех вершин, которых большая поэзия к тому времени достигла. Не могло быть и речи о «возрождении» поэзии, потому что поэзия пред тем не только не умирала, но пережила трагический – наперекор гибельным обстоятельствам – расцвет. Если признать за упадок поэзии пастернаковские стихи из романа – тогда, разумеется, можно ставить вопрос о последующем возрождении... Между тем уровень этот на деле удержан не был. И в Поколению новых поэтов нанесли ущерб иллюзии. «Оттепель» была воспринята чересчур буквально и серьёзно. Многие рассчитывали вознести поэзию к вершинам на её волнах. В итоге много шуму выплёскивалось наружу (эстрада) – внутри же подготовлялся компромисс (на разных уровнях: от поверхностно-случайного и временного – до сознательного и глубинно-порочного), компромисс с официозом. Порой и оппозиция рассматривалась как «оппозиция Её Величества», нечто временное, как шанс на будущее поменяться местами с фигурами официальными, превратиться самим в официальные фигуры – тем самым видоизменив (по мере вкусов и стремлений каждого) самый официоз. Расчёт этот основывался на обстановке конца Иллюзии пали. Началась реакция. Те, кто продолжал упорно отстаивать фальшивый компромисс, покатились – медленно, но верно – к утрате права на звание русского литератора и поэта. Бескомпромиссные вовсе бросили официоз. Родился чистый поэтический нонконформизм. Отдельные судьбы и конкретная хронология не всегда могут уложиться в эту схему: но суть дела, думается, именно такова. Беда в том, что новейшая конформистская поэзия (и вообще литература) в большом числе тех же образцов, которые сделались популярными по ходу истекшего десятилетия, – страдала и страдает по сей день какой-то досадной ущербностью. Ущербность эта на всех уровнях достаточно однородна и однонаправленна. Веет отовсюду не то чтобы «насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом», но самоосмеянием рухнувшего самообмана. В массе выступлений, художественно неполноценных, это выражено в уродливом кривлянии, дешёвом эпатаже, в мелком, так сказать, хулиганстве. На более высоком уровне та же тенденция выражена во всепроникающих интонациях иронии. Об этом-то и пойдёт в основном речь. Ирония как основополагающий ценностный и стилесоздающий момент нонконформистской поэзии (шире – и литературы, и культуры в целом); ирония в связи с общими тенденциями истории культуры; оценка – в этом контексте – тенденций и перспектив современной поэзии как культурного явления, – вот чем теперь уместно заняться. Что ирония пронизывает насквозь названные пласты литературы – спорить не приходится. Перед нами – многоразличие психологических оттенков её. Так у Бродского (начально самого бескомпромиссного, да и вообще едва ли не самого раннего из новейших нонконформистов) ирония сопряжена с ответственным сознанием собственного достоинства; в романе В.Ерофеева «Москва-Петушки» ирония доходит до отчаяния от страха за это достоинство; в романе Э.Лимонова «Это я, Эдичка» чувство собственного достоинства счастливо утрачивается... Перед нами – разнообразие жанров, захваченных иронической интонацией или содержащих апологию иронии. Названы уже поэзия и художественная проза; но существует даже ироническое литературоведение (школа Синявского); пуще того: ирония восхваляется в политической публицистике! В самом деле: в Как будто застыл на рекламном щите освобождающейся русской литературы один-единственный выразительный жест: высунутый язык. Ирония рассматривается не просто как распространённый сегодня стиль мышления, тон, приём, троп: нет, но – как едва ли не универсальная основа культуры, как гармония культурных ценностей. Можно рассматривать исток тенденции как эмоциональный импульс, именно – как реакцию на параноидальную серьёзность официоза. Ирония призвана «снимать» ограниченную односторонность патетики. Но разве всеобщая, бесконечная самоценная ирония не есть так же односторонность, заслуживающая прежде всего – как это ни парадоксально! – иронического же оглупления? Существует же удачная пародия на Лимонова (см. «Эхо» 122-3). А вышеприведённый пассаж насчёт habeas corpus – разве не в пародию просится? Но даже не в односторонности этой – ущербная суть нынешнего «паниронизма». Суть в том, что – как показывает история культуры (литературы прежде всего) – дух иронии плодотворно и продуктивно дышит там, где вызывают его с позиции силы, где уверенная в себе творческая личность опирается на мощный внутренний потенциал. Вот лишь два примера. Насквозь ироничной была русская культура конца XVIII – начала XIX столетия. Создавали эту культуру люди сильные, притом упивающиеся – может быть, чересчур легкомысленно – взлётом молодой послепетровской России над ареной европейской истории. Люди эти пол-Европы завоевали и пол-России уставили памятниками себе («Румянцева победам»). Державин (спасшийся верхом от самого Пугачёва с подручными), Пушкин (восхищавшийся за это Державиным) и другие люди того же склада, – все они дышали и наслаждались мощью и славой России, для самих же себя за долг почитали из пустяков подставить под дуло пистолета грудь на поединке. Этим людям ирония не только добавляла блеска – она ещё сообщала им человечность: без иронии, согревающей эпоху, они казались бы какими-то бесчувственными монстрами, лишёнными обаяния слабости человеческой. – Ещё пример: знаменитая романтическая ирония. С её помощью немецкий писатель-романтик и его романтический герой отталкивались от косного и ограниченного филистера, а затем возносились и над собою в бесконечности чистого мышления и в артистической многогранности тренированного воображения. Здесь также налицо была сила, сила духа в понимании немецкого романтизма. От иронии же, которой перенасыщена сегодняшняя наша литература, за версту веет растерянностью, неуверенностью в себе, слабостью. У истоков этой иронической поэтики – не игривое сознание силы, но горькое разочарование, крах былых надежд. Отчего это так – во многом объясняется приведёнными в начале соображениями исторического порядка. Ирония, лишённая сильной позиции, в большинстве случаев выглядит беспомощно. В целом описываемое течение можно определить как культурное пораженчество. Слабость, находящая в себе неприемлемое, неадекватное выражение и не пытающаяся отыскать для себя прочную духовно-ценностную опору, – к тому как раз и ведёт, что у людей даже способных (как Лимонов) ирония вырождается в голое ёрничество, самоосмеяние доходит до утраты чувства собственного достоинства, напрочь выветривается высокая ответственность поэта и даже элементарная литераторская ответственность. Очевидно, что до бесконечности продолжаться так не может. «Возрождение русской поэзии», «бронзовый век» – на деле болезненно-переходный период, или, точнее, болезненно-переходное течение в истории русской литературы. Оно должно вынести поэзию нашу в более чистое русло, к более плодоносным берегам. Но пока что поветрие чрезвычайно устойчиво, цепко, даже косно – при всей его тяге к ниспровергательству всего и вся. Нужен обширный, основательный и прежде всего добросовестный диалог, дабы разобраться во всех наверченных за последние десятилетия противоречиях, недоразумениях и несообразиях. <…> Александр Сопровский. Правота поэта. Стихотворения и статьи. М.: Ваш Выбор ЦИЗР, 1997. |