Виноград Кореиза виноградники, Дароносная лоза! Что вкуснее, что отраднее Виноград или глаза? Сетью жаркой и магической Сердце спутал небосклон. Видишь сверху романтический Отрывается балкон? Не ходи дорогой жаркою, Влагу сердца пожалей, С романтической татаркою Не томи напрасных дней! Сердце бьётся, как молитвою, Той молитвою, что знал В день святой, как под Джалитою Я татарку повстречал. Виноградники Ахметовы… Сок катится иль слеза? Целовал я беззаветные, Недозревшие глаза. Ах, недаром тень истончилась, Промелькнула и ушла. Знать, давно уже закончилась Медоносная шашла*). Нет, не справится с угрозами И не вынесет подъём Отягчённое угрозами Сердце бедное моё. 30 октября 1925 Час заветный Дерево устало шевелиться, Стосковался по покою лист, Даже вещи могут утомиться, Даже птичий непорочный свист. В пёстрых красках возникают тени, Всё сравнял тяжёлый полумрак. Вол согнул усталые колени, И усами не поводит рак. Потемнели спать ложатся воды. Час заветный, час ночной пришёл… Нет, не нужен человеку отдых, Потому что человек не вол. 27 октября 1925 Катулл Даниилу Гофману «Odi et amo…»*) Catullus Мы дорожим своею мукой, Лелеем празднество тоски. Расстанься и, влеком разлукой, Глаза на повороте вскинь. Противоборствуя измене И взором обращаясь вспять, Запомни, что без сновидений Мы не имеем права спать. Когда же, вопреки завету, Ты будешь успокоен сном, Поверь латинскому поэту И горечь разбуди вином. Сомкнутся пьяные разгулы Противоречьями не раз… Так некогда в строке Катулла С любовью ненависть сошлась. Но, подчинясь греховной злобе, Останься и в паденьи смел. Геометрических подобий Не начерти из новых тел. 27 октября 1925 Лавры, кипарисы по аллеям. Бережные, бережные дни… Мы страниц рассыпанных не склеим, Только вспомним вдруг и пожалеем Динамитом взорванные дни. Но, разлуки одевая в слово, Заворачиваясь в ленту лет, Не зови на празднество другого И скажи привратнику сурово: Для гостей меня на свете нет. 28 октября 1926 8-я годовщина Октября Пленительно глазами побороть Пространства раскатившиеся дали. Крылами ширится, бунтует плоть. Ах, неужель мы некогда летали! Но глаз не повернёт чреды времён, Влекущейся медлительно за нами… Вот полотно истрёпанных знамён Испещрено моими письменами, Где каждый знак пойму лишь я один, И этот знак другого не встревожит, И череду протравленных годин Другой понять не смеет и не может. Лишь молодость не любит вспоминать А, может быть, и нечего ей вспомнить Ведь нужно много тропок уминать, Чтоб прошлое казалось нам огромней. Воспоминаний отречённый знак Есть символ старости мы ныне стары. Осмью годами вытерт нежный лак, И мы писать садимся мемуары. 7 ноября 1925, поезд Севастополь Москва. Ноябрь Туман и грязь... На небе злые пятна… А воздух накурился табаку. Мне эта жизнь до ужаса понятна, Как узел на канате моряку. В тумане город до смятенья гулок, В тумане все похожи города. За поворотом в тёмный переулок Минута пропадает навсегда. Куда спешить? но все спешат куда-то, И целый день: «Простите, опоздал!». И жизнь как для проезжего солдата Холодный и заплёванный вокзал. Глумится ночь: не спи! Одним лишь веком Имеешь право чуточку вздремнуть. Как глупо называться человеком И уставать и жаждать отдохнуть! А утром темнота, изжога, сода… И в голове всклокоченной встаёт Предметов неотложных обихода Неисчерпаемый, ненужный счёт. 18 ноября 1925 Карклин Мне говорят, что я похож на деда, Но я не знаю, я его не видел. На выцветшем куске дагерротипа Я разглядел лишь грустные глаза. Я не видал его глаза живыми, Когда, склонившись низко над роялем, Он сочетал разрозненные звуки, Гармонизуя линию мелодий В каноне строгом трёхголосых фуг. Я не видал его руки умелой, Роняющей по клавишам удары, Но с детских лет, не ведавших мелодий, Не сохранивших радостей и звуков, Я помню этот дедовский рояль. Он много лет стоял у нас в гостиной, Заброшенный и строго молчаливый: Лишь изредка, когда тряслися стены, Он жалобно звенел одной струной. Я полюбил «комод на толстых ножках», Я привязался к «чёрному слонёнку». И вот сейчас, едва глаза закрою, Я вижу эти стёртые педали, И клавишей желтеющих морщины, И временем изжёванную крышку, С которой редко обметали пыль. Я с ним играл, как с добрым, старым дедом, И не боялся «спрятанного духа» (Мне про него рассказывала нянька), Его поздней, уже слагая буквы, Я называл «волшебником Карклин». И каждый год, когда кончалось лето, И из деревни возвращались в город, Я прибегал к заброшенному другу, Здоровался с волшебником Карклином И обнимал пузатенькие ножки Товарища моих печальных игр. Но день пришёл печальный и суровый, Пропахнувший рождественскою хвоей. Был унесён Карклин куда, не знаю; Был выслан он за выслугою лет. Я невзлюбил соперника Карклина, Который выжил добренького деда, И засиял заносчиво и гордо Холодным лаком чёрного презренья. И буквы свеже-золотые «Блютнер» Не отразились в сердце у меня. Нет, я не предал памяти Карклина! Вот отчего не стал я музыкантом И не сумел преодолеть «Ганона»*), Хоть дед мой был отличный музыкант. 1 января 1926 Сад Как сладких зёрен череду Вдруг горькое зерно отравит, Так в зарастающем саду Пустая горечь ныне правит. И каплет ядовитый сок Неназываемого зелья, Всё укорачивая срок Для горестного новоселья. И над запрудой веет сном, Где брошен полустёртый жёрнов Оскудевающим умом Дробить остаточные зёрна. 9 января 1926 Письмо Послушай, посланье не надо Заклеивать в синий конверт… Мне столько доставил услады Лягушачий звонкий концерт. Как пахнет неистово тиной От водорослей на пруду, К тебе не приду я с повинной, И завтра опять не приду. Я плавал за старой купальней, Высматривал тёмное дно, Где раки устроили спальню, Найдя под корягой окно. Топорщилась мать их старушка Был рак с ней почтительно сух. Я слышал хвалилась лягушка, Что тина нежнее, чем пух. 10 января 1926 Вече 1 Скрылось время пышных од. Плавится медь в стихе Алкея. Жарко дышит день и год, Всё горит, в годах пламенея. Знаю: вечны дыба и кнут. Знаком мести любой отмечен. Совершается правый суд Новгородского буйного вече. 2 Схвачен и связан, словно вор, Паутиной заткан вечер. Суд извечно прав и скор. Пауки сползлись на вече. Страшен шорох паучьих лап, Страшен уху шёпот паучий… Отвернись, кто духом слаб: Скоро муху будут мучить. 22 января 1926 Смерть Гёте «Mehr Licht!..»*) День проснулся словно нищий С воспалёнными глазами. Усмехается кладбище Похотливыми крестами. Мефистофелем хранимый, Доктор Фауст мучит Грету… «День иль вечер? Больше свету!» И прилёг на грудь любимой. «Хочешь вместе? Хочешь рядом?» Он спросил её негромко. День мигнул косящим взглядом И рассыпался в потёмках. 29 января 1926 Предчувствие Вот так сидел, зевал, молчал, Млел, наслаждаясь тишиною, И ничего не примечал За полнокровною луною. Как вдруг заметил на луне Зашевелившиеся пятна, И крики донеслись ко мне Полузадушенно, невнятно. Как будто стон, как будто зов, А может быть, совсем другое… Пощупал сердце, пульс здоров, Кружится кровь без перебоя. Но почему-то стал я глух Вдруг ко всему. Всё стало ново. И странно поражает слух С луны сорвавшееся слово. И я как будто на следу. Как пёс на дичь. Я в стойке замер. И, весь напрягшись, жадно жду, Жду сердцем, носом, жду глазами. И я немножко ошалел От сладостного напряженья… Сомненья нет: я заболел Предчувствием стихотворенья. 1925 Перелистывая шеститомник Бехера Листая Бехера, я снова пережил Волненье дней, уже ушедших в дали, Когда мы многого от жизни ждали, И жили оба, не жалея сил. Чего жалеть, когда они играют, Когда затем, чтоб меньше видеть снов, Мы для работы (так вот и сгорают!) У ночи занимали икс часов… Теперь не то: мы силы сберегаем. Усталый мозг. Года, года, года… И не вперёд мы, а назад считаем Десятилетья нашего труда. Уж виден край, кончается дорога, Итогу время подведём его: Он сделал много, очень, очень много, А я почти не сделал ничего. Но разве я завидую поэту? Я сам поэт и знаю меру сил. Я сам поэт благодарю за это! Я большего у жизни не просил. Овлур! Овлур! Овлур*) свистнул за рекою. Велит князю разумети: Князю Игорю не быть. Сл[ово] о п[олку] Иг[ореве] Неуютно в половецкой веже, Пахнет салом закопчённый чан. Перед ханом лебезят невежи: Груб и злобен половецкий хан. Гаркнет он, и все валятся в ноги, Лижут ханский расписной чувяк. Ханской плети яростны ожоги Властвует и тешится Кобяк*). Как трава, примята и прибита Жизнь тяжёлой ханскою рукой. Ходит плеть, свирепствует обида, Но Овлур не свистнет за рекой. 24 мая, 1938 Когда лисица попадёт в капкан, Она себе перегрызает лапу Пусть кровь и мука, только бы свобода… ……………………………………. Завидую я мужеству лисицы. Памятник Гёте На площади против величественного здания Баварского банка находится памятник Гёте. Путеводитель по Мюнхену Бессмертная слава для смертных приманка, Бессмертным на бронзу выдана льгота. Наш Гёте! И против Баварского банка Поставлен тайный советник Гёте. «Но я же писатель!» Да брось упираться, Влезай на подставку, довольно чиниться! Размаху банковских операций Не смеет писатель не подчиниться. Текущий… Онкольный... Сличите, проверьте… Счета за счетами, нули за нулями. Пожалуйте в кассу: ваш счёт на бессмертье Оплачен бронзовыми векселями. Выходит из банка последний держатель, Спускают со звоном железные шторы, И банк сторожит одинокий писатель, Пока не проснутся баварские горы. Баварские горы! Целебную влагу Несли вы питомцам имперских гимназий. Я вас прочитал, как германскую сагу, Я вас изучил, исходил и облазил. Ярились весёлые летние грозы. Срасталась спина с закадычным рюкзаком. Я прыгал по тропам, как горные козы, Взбирался улитой и пятился раком. Баварские горы!.. Но время в долину Жевать схоластическую резину. И снова визиты к промасленной тёте, И снова оплаченный банковский Гёте. И снова казармы, и некуда деться Ни мне, ни тебе, ни железному Гецу*). И горько смеётся старик Мефистофель, Беззубо смакуя протёртый картофель… Терцины Хотел бы жить я в памяти людей, А не мелькнуть в ночи звездой падучей, Не проползти сквозь жизнь, как муравей. Я знаю: моралист на этот случай Уж заготовил жёваный урок: Набор цитат и слов набор трескучий. Ну что ж, и моралист умрёт в свой срок, И с облегченьем мир его забудет, Но это миру, право, не упрёк! Ведь тот, кого суд времени осудит (О, бойтесь, бойтесь этого суда), Тот кулаками память не разбудит. А между тем идут, идут года, Идут (куда? спросить бы для приличья) И с ними мы уходим в никуда. Я не хочу ни славы, ни величья, Ни громких слов себе, и ни похвал, И каменного не хочу обличья. Хочу, чтоб просто кто-нибудь сказал Лет через сто: «Вот жил Нейштадт Владимир Сто лет назад и песни сочинял. Когда седым он стал, слова седыми Его не стали, чувства и мечты До смерти сохранил он молодыми. И он любил осенние цветы, А в женщине изящество движений И думой озарённые черты. Его простых и грустных песнопений Не много удалось нам сохранить; Они нам говорят, что он не гений, Но он любил, и он умел любить». 17 февраля 1954 Послеюбилейное Вчера я был на юбилее И убедился лишний раз, Что стали сверстники белее, А Суровы*) не любят нас. За что? За то, что к нравам свинским Не льнёт седая голова, За вкус к пословицам латинским, За «непонятные» слова. За то, что Брюсова мы чтили И слушали с открытым ртом; За то, что Блока мы любили, Заворожённые стихом. За то, что вместе с Маяковским Мы с дураков снимали грим; За то, что языком московским, А не блатным мы говорим. За то, что в дни эпохи славной Близка нам Лермонтова грусть; За то, что слёзы Ярославны Мы заучили наизусть. 29 апреля 1954 Пророки «Исполнись волею моей!» «Пророк» Пушкина Исполнясь волею, они вещают «Душ инженеры», то есть «дундуки». Их то секут, то славой угощают, Они в ответ клянутся, обещают, Готовы разорваться на куски. Замкнётся круг, и соберутся снова Вершители, пророки, соль земли, И осуждают веско и сурово, Опять исполнясь волею, любого Из тех, кого вчера превознесли. Им всё равно: закручена пружина, И шестерёнки совершают круг. У них нет совести, хотя б мушиной. В наш век эпический, в наш век машинный Судьба в руках у заведённых рук. Голосовать! Жест прост и благороден. Кто против? Нет. Кто за? Все за? Да, все… Что из того, что этот жест бесплоден? И шар земной как будто бы свободен, А кружится, как белка в колесе. 1954 или 1955 Жизнь [отрывок] […] Не атомный распад неукротимый, Не таинства белковых превращений Я разумею, говоря о жизни. Я разумею сложный муравейник, В котором зависть, страсти, поношенье, Борьба за место у окошка, драка За кость, за апельсины, за галоши, Иудино лобзанье, нож в лопатку, Подсидки, заседанья, производство Детей, машин, предметов обихода, И очень мало теплоты и ласки. О теплота (не тёпленькое место, Не тёплый суп, не тёплая водичка, Не теплота газетного елея) О теплота людского уваженья, О теплота, тепло любви ответной, О теплота, которой мы взыскуем, Чтоб сердце человечье не замёрзло, Как руки без перчаток на морозе. […] 1954 или 1955 Старая-старая песня Как труден наш уклад, как многосложен, Как много пут, как много узелков. Смят каждый час, и каждый миг встревожен, И каждый вздох как будто не положен, И каждый взгляд как будто бестолков. Ты помнишь, как в полях дымки клубились, А миномёт скрипучий песню вёл, И люди, лошади, стволы валились?.. Мы на войне терпению учились, Мы терпеливей муравьёв и пчёл. Мы терпим всё. А годы убегают, Летят часы, минуты, жизнь летит… Зачем за правду сердца нас терзают? Зачем ты должен только делать вид? Зачем? Зачем? Кто знает, кто расскажет? Кто стережёт стреноженных коней? Мёд жизни только по губам помажет, Комета счастья только хвост покажет И вдребезги! И мы за ней… 1954 или 1955 Положено людям терпенье, Как птице положено пенье, Как чёрной гадюке шипенье, Как волку клыков оскал. Но мы под шумок, блудливо, Бросаем воды залива И мчимся нетерпеливо К седым бурунам у скал. А там, потерпев крушенье, И зная своё прегрешенье, Мы шепчем себе в утешенье: «Он бури, мятежный, искал!» 1954 или 1955 Как резинка карандаш с бумаги, Так и время нас с земли стирает. И напрасно в молодой отваге Человек о будущем мечтает. Вот приходит будущее это, А второго будущего нету, И за будущим один порог. Оступился и навеки лёг. Не ходить уж по земле бедняге, Не смотреть колдунье-жизни в рот. И его, как карандаш с бумаги, Будущее начисто сотрёт. 1954 или 1955 Так бывает: шёл и очутился В переулке том, где ты родился; Каждая горбинка в нём знакома. Дальше! и сильнее пульс забился: Вот!.. Но дома нет, где ты родился, А остался только номер дома. 1954 или 1955 Тишина 1 Есть переулков тишина И мне она показана, Особенно когда луна В ночное небо вмазана; Когда прищурены глаза, И в сердце всё занозится, Когда идёшь, и вдруг слеза Щекочет переносицу; Когда холодной жизни мох Цветами вдруг украсится, И песня, нежная, как вздох, Сама ложится на сердце; Когда безумствами соришь, В разрыве с грузным опытом, И всё любимой говоришь Один, певучим шёпотом. 2 Но если улиц кутерьма С автобусной чечёткою, То город для меня тюрьма, И я, как за решёткою. Как будто всё кипит ключом, Кипит, но тем не менее Я чувствую себя рублём, На пятаки разменянным. Зачем же, чтобы жизнь была, Как встарь, скопцом-менялою, Чтоб серебро у нас брала С наживой небывалою? Зачем? Не надо. Три войны! Копайтесь в них, историки! А я я жажду тишины Без рупорной риторики. 1954 или 1955 Пустыри Я люблю пустыри, где покоятся грозные брёвна, И душистые доски, и всюду пробилась трава. Посидишь на бревне, привалившись к другому любовно И придут на язык человечьи простые слова: О любви, о друзьях, о морском вековечном прибое, О шпицбергенском небе, о льдах, о плотах на реке И забудешь о годах, о бомбах, о войнах и вое, О деньгах, о гудроне, О боли, о лжи и тоске. Я по Чёрному плавал, по Белому, Балтику знаю, На Азовском, на Каспии был, Ледовитым ходил, Приазовские степи промерил от края до края, И в приокских лесах, и в прикамских подолгу бродил. Там везде тишина, и повсюду хорошие люди, И повсюду такой обновляющий душу покой, Что теперь вспоминаю о нём, как о сказочном чуде, Растранжирив себя, как дурак, в суете городской. Хорошо на бревне! По-мальчишески молвить: что надо! А по-взрослому если сказать от души: красота! Наплывают, плывут облака, уплывают громады, И такая же, как над Болконским, небес высота. Бьют часы: уходить! Снова город. Как скачет неровно, Словно ухает, сердце. Как шумно! И в шуме я сам, Как пустырь, на котором одни обгорелые брёвна, И осколки стекла, и ненужный, заржавленный хлам. 7 сентября 1954 Ещё приметен трепет птичий, Ещё настойчив птичий свист, Нарушив осени обычай, Ещё повсюду зелен лист. Ещё благоухают травы, Полны целительных чудес, И горечь городской отравы Снимает тёплой лаской лес. И сердце, подчиняясь ласке, Благословляет бег минут, И слёзы, не боясь огласки, Свободно по щекам бегут. И очарован чистой речью, Освободясь от всех опек, Свою походку человечью Вдруг обретает человек. 1954 или 1955 Родина Люблю отчизну я, Но странною любовью… Лермонтов Себя на мысли я ловлю: Я, русский с именем нерусским, С морской душой, со лбом неузким, За что же я тебя люблю? За то ли, что в какой-то век, Какой-то князь, трубя победу, Монгола, немца или шведа На льду иль на земле посек? Или за то, что некий царь, По праву или не по праву, Чинил над подданным расправу, Добром изъятым полня ларь? ………………………………….. ………………………………….. ………………………………….. ………………………………….. Нет, не за славные дела Люблю тебя любовью странной, Люблю за то, что в год не бранный Ты Лермонтова родила. За то, что русский наш язык Всё может выразить: волненье, Любовь, и ласку, и кипенье, И боль, и грусть, и гнев, и крик. За то, что не прощает он Ни ханжества, ни лицемерья, И тот, кто в их рядится перья, Тот будет им разоблачён. За то, что вдруг в сплетеньях строк Коснеют лживые глаголы, И сразу видят все, что голы И лжепоэт, и лжепророк. 1954 или 1955 Поэт имеет право нас Вгонять и в краску, и в экстаз, И даже в ярость ничего! За это не побьют его. Но если муз бесславный сын Мешает с лаком сахарин И эту смесь родная мать! Читатель вынужден глотать, То за такую чепуху Поэта нужно взять под ноготь: Сначала сунуть голым в дёготь, А после вывалять в пуху. 1954 или 1955 Бить ли камнем по кувшину Иль кувшином бить о камень, Для кувшина всё едино: Быть кувшину черепками. 1954 или 1955 Я пепел, в сердце нет огня, И мозг тоска мне иссушила Всё потому, что мать меня Родить лет на сто поспешила. А если в сердце нет огня И мозг тоска мне изглодала Всё потому, что мать меня Родить лет на сто опоздала? 1954 или 1955 Вопрос Вчера я по базару шёл, Вдруг вижу я: столпились люди И все ревут, как мой осёл, Ревут, надсаживая груди. Один вопил: «Пора нам знать Нет толку в иноземных бреднях: Собак нельзя на все ковать, Собак куют на две передних!» Другой взывал: «Мои слова, Быть может, новы, слишком новы, Но знаю я, как дважды два, Полегче им нужны подковы!» И третий предложенье внёс, Четвёртый, пятый лезли в драку, Шестой, седьмой… Но вот вопрос: К чему подковывать собаку? 1954 или 1955 На свете нет мучительней страданья: Держа слова на языке, молчать И понимать всю мудрость умолчанья. 1954 или 1955 Поэзия Тайна сия велика есть Есть трудные, шершавые слова, Тяжёлые, взлохмаченные строки. Прочтёшь их, и не верится сперва, Что спят в них поэтические соки, Что тайна поэтическая в них Лишь заперта пудовыми замками, Что это самый настоящий стих, Ещё не познакомившийся с нами. И ходишь, ходишь от строки к строке, Упрямый мозг и скулы напрягая, Пока в тумане, где-то вдалеке, Не вспыхнет искорка одна, другая, Всё больше их, они взрезают мглу… И на последнем, яростном дыханье Ты, одолев отвесную скалу, Вдруг ощущаешь радость пониманья. Какое наслажденье! Для него, Как скакуна, готовы мозг мы взмылить, Ведь кажется нет слаще ничего, Чем всё понять, всё разумом осилить. Так, затвердив преподанный урок, Сидишь порою в городском вертепе. И вдруг в окно ворвётся ветерок В нём запах моря или запах степи. И сладкая, пленительная дрожь Вдруг потрясёт заплёванную душу. И сердце отвечает мозгу: «Врёшь! Перед тобою, братец, я не струшу!» И хочется смеяться и грустить, И плыть куда-то вдаль южней, южнее… И так кого-то хочется любить, Что ко всему становишься нежнее. И так объемлет колдовской призыв, Так в нём себя с природою сливаешь, Что, разум в сладкой дрожи утопив, Не понимая больше понимаешь. Вот так же очищающим стихом Порою очарован я бываю: Нет смысла в нём, иль много смыслов в нём Не знаю, это я потом узнаю. А вот сей час за ним вперёд, вперёд! Охваченный неудержимой дрожью, Иду туда, куда он поведёт По травам, по камням, по бездорожью. 1954 или 1955 Вошла в автобусный уют, А я остался с ветром И долго слал тебе салют Своим потёртым фетром. Фонарь качался в вышине И мне светил уныло. И очень грустно было мне, И очень горько было. Зачем тебя не проводил Жила в душе отрава, Зачем налево уходил, А не с тобой направо? Шепча: зачем, зачем я скис? Я долго лез под сито Дождя, который падал вниз Устало и сердито. Апрель 1955 Из «Московских элегий» 1. Кто, скажите-ка мне, не любит далёких просторов? Кто не мечтает о них, ноздри жадно раздув? Кто просидеть захочет сиднем года золотые? Если и есть такой, имя ему глупец! Нет, я всегда трепещу от сутолоки вокзалов, Трепетно я вхожу в старый мясницкий почтамт. В гулком зале почтамта мне дышится как-то привольней: Здесь встречает меня воздух далёких стран. Он в миллионах конвертов сочится в зал отовсюду, В марки пространство вжав сотни и тысячи вёрст. Но всех далей дороже мне голос милый и близкий: Это я понял, зайдя вместе с тобой на почтамт. 8 августа 1955 2 Вширь города росли, а теперь уже вглубь прорастают Гулко бегут под землёй быстрые поезда. Лондон, Париж и Нью-Йорк, не угнаться вам за Москвою! Царством подземным своим нос вам утёрла она. Но чудак и дикарь не люблю я подземного мира, Чужды моей душе мраморные дворцы. Пусть изукрасили их ваятели и камнетёсы, Пахнут мёртвым они, воздух в них неживой. Нет, я небо люблю, голубое высокое небо, Лёгкий бег облаков, звёздную роскошь в ночи; Воды, текущие вдаль, я люблю, но не Стикса теченье, Орк не прельщает меня, я не стремлюсь в Аид. Но когда меня увлекает рука дорогая, С нею не только в Аид, с ней я спущусь и в метро! 3. Памятник Чайковскому Выпив, присел композитор на стул, отдохнуть собираясь, Ноги покойно скрестив, носом слегка поклевать. Но окаянный ваятель, творец площадных монументов, В правую руку ему пёрышко тихо вложил. Тут зазвонил телефон, композитора обеспокоив, Левую руку к нему он второпях протянул. Так и застыл он, людей удивляя развинченной позой: шуйца не знает того, что десница творит! 3 августа 1955 Кукуруза Кукурузный початок… Как сердце забилось: жара, Кишинёвская пыль, разомлели молдавские степи, На базаре цыган, у него ни кола, ни двора, И медведь околел, от медведя остались лишь цепи… Я не вспомнил тогда, а сейчас вот уж право не ждал Затряслась от волненья рука и задёргалось веко: Ведь с цыганом таким он по степи молдавской блуждал, А потом подарил нам бежавшего в степи Алеко. Почему же я вспомнил сегодня молдавскую даль, Кишинёвскую пыль и горячие камни базара? За окном белый снег и берёзовая печаль, За пустою стеной сочинительские тары-бары, А внизу телефон, провода, провода в белый свет, А на полке в шкафу пузырьки, пузырёчки аптека. Так куда же уйти от себя, от друзей, от газет И в молдавской степи ни покоя тебе, ни Алеко. Я сижу за столом, тереблю поседевшую прядь, Я один и не нужно ни лжи, ни беседы, ни пряток… Кукуруза? Ах, да! Ну, о ней как-нибудь вдругорядь: От стихов не созреет в степи кукурузный початок. 1956, Переделкино Перед клеткою пантеры в зоопарке Бумажные розы считайте живыми И дохлую рыбу живою считайте. Поэзия, это молочное вымя, Доите и в цифрах надоя витайте. Ах, вы не согласны? Тогда помолчите. Согласны? Тогда, бубенцами играя, Кружите, кривляйтесь и громко кричите, Что мы уже с вами в преддверии рая. Ах, вы не согласны? Сомненье во взоре? Извольте, извольте! Мы вас на заметку. Пишите, но литеры все на запоре… И клеточки мозга посажены в клетку. Так в клетке звериной весна за весною, Но с нею не свыкся с годами ничуть я, И в ней, как пантера, мечусь я и вою И тыкаюсь мордой в железные прутья. 13 мая 1956 Фотография Может быть, деревья эти Ураган с корнями вырвал И на месте их другие К небу ветви протянули. Может быть, и вазы эти Молотом годов разбиты И на месте их другие, И другие пальмы в вазах. А забор забор, конечно, Сгнил давно и развалился, И на этом месте стала Неприступная ограда. Всё меняется на свете Не успеешь оглянуться. Только море то же море, Так же дышит, так же плещет, Так же далью обольщает. И такие же по небу Облака плывут и тают, Высоко плывут и тают. А у моря ходят люди, Пусть другие ходят люди, Ходят люди, бродят люди И по-прежнему мечтают. Июль 1956 Я на мир гляжу с опаской: Столько в мире западней! То доносчик капнет краской Не отмоешь много дней; То слюною ядовитой Отравитель именитый Брызнет в рану, как змея; То без спросу влезут в душу, Обтрясут её, как грушу, И пуста душа твоя. 6 августа 1956 Берегите лепет детский Дар отцов и матерей: Пусть не портит слог немецкий Опозоренный еврей. Наш язык богат и точен, Он еврейским мыслям чужд, Он столетьями отточен Только для немецких нужд. Каждый немец, стань поэтом, Очищай родной язык! И заботиться об этом Призван каждый штурмовик. Штурмовик молился богу, Защищал святой алтарь И с молитвой понемногу Очищал родной словарь. И довёл его стыдливо До семи нужнейших слов: Гитлер, хох, девчонки, пиво, Бей марксистов, бей жидов. 1933 Владимир Нейштадт. Пейзаж с человеком / Стихотворения и поэма (составитель и автор предисловия Вера Калмыкова). Готовится к изданию в издательстве «Водолей-Publisher». |