| |
Андрей Белый
Читал лекцию о Канте, приглашая аудиторию «влюбиться в дикую красоту его идей».
Я долго видела Андрея Белого в целой серии снов с последовательно развивающимся сюжетом, плененная его фантастическим обаянием.
<…> После похорон Есенина я с Г.И.Чулковым, проводив гроб на Ваганьково, вечером вернулась на Смоленский бульвар в известный многим литераторам чулковский «домик-крошечку в три окошечка». Там сидел Андрей Белый. Он много и взволнованно говорил о какой-то даме в квартире, где он жил, которая «жарит» Скрябина целыми днями, а сама губит дочь. Молодая девушка чахнет, преследуемая злым гоненьем. Из остальных высказываний помню мнение Андрея Белого, «что звук «с» – носитель света, а «р» – носитель силы». Говоря, Андрей Белый плясал и жестикулировал, как всегда.
Всех нас потрясло выступление А.Б. во Дворце искусств (году в 1920-м?). Он истерично кричал: «Надоело подтирать калоши пролетарским поэтам! Ничего они не понимают! А что такое Блок?!».
Он жаловался, забыв об объявленной теме лекции, что не может заниматься своим научным трудом из-за побочных обязанностей, насильно возлагаемых.
Рассказывали, что в предсмертной болезни Белого был такой эпизод: он впадал в долгое забытье, а после, очнувшись, сказал: «Я мог сейчас выбирать между жизнью и смертью. Я выбрал смерть».
[Мочалова 2004, с. 31–33]
Константин Бальмонт
Как начинающая поэтесса я пришла к прославленному поэту зимой 1917 года. Помню, что Константин Дмитриевич был суров, что на меня произвела внушительное впечатление обстановка его кабинета, полутемного, удаленного от уличных звуков, полного книг. Я прочла стихи, к ним он отнесся неплохо. В дальнейшем у нас завязались дружеские отношения, и мы виделись много раз до отъезда Бальмонта за границу. Я видела Елену Константиновну Бальмонт (Цветковскую), тихую спутницу семьи, Анну Ивановну, дочь Мирру. Семья Бальмонта жила стесненно, голодала и холодала. Однажды К.Д. открыл мне дверь в накинутом на плечи зеленом клетчатом пледе и сказал: «Вот только сегодня я первый раз встречаю Вас, не подавленный жизненными лишениями».
<…> Письмо К.Д.Бальмонта мне из Франции:
| |
Ольге Мочаловой
Я пред тобою виноват<>
И это слишком понимаю.
Любой строке твоей я рад,
Они меня уводят к краю,
Где я с тобой был нежный брат,
Ты ведаешь – нежнее брата.
Твоей девической душой,
Мне столь желанной, нечужой,
Не раз взволнованно-богата
Была на миг моя душа.
Минута счастья хороша,
Минута близости воздушной,
Когда в двоих не рознь, а чет
Горит зарей, – и стих послушный
В душе, к тебе неравнодушной,
Журчаньем плещущим течет.
Скажи мне, Ольга, что с тобою?
О чем мечты? Ты в чем? Ты с кем?
Я с ширью моря голубою,
Пред ней пою, с людьми – я нем.
Совсем не ведаю излишка,
Но не согнул прямой свой стан,
И немудреный мой домишко
Глядит на гулкий океан.
Любовь – такой удел мне дан –
Всегда любить волну морскую,
Она поет мне за окном.
А что еще? Все об одном,
Запечатленном я тоскую.
Люблю далекую Москву,
Разбеги рек моих хрустальных,
Все мысли дней первоначальных.
И так томлюсь. И так живу.
Увидимся ль? О, да, неложно,
Все невозможное возможно.
Придет заветная пора.
И, руку взяв твою, тревожно
Скажу: «Я мил тебе, сестра?».
1924. V. 29.
|
В письмо были вложены засушенные лепестки мака. Это пятое и последнее стихотворение К.Б., относящееся ко мне. Письмо пришло в разрушенный сад с поваленным забором, в дом, который заполнялся чужими людьми, где я оставалась последней из семьи. Через полгода я уехала оттуда навсегда, а поле, аллеи, рощи, парк – превратились в район Москвы.
[Мочалова 2004, с. 23, 28–29]
Валерий Брюсов
Я была членом кружка поэтов, которым руководил Валерий Яковлевич во Дворце искусств. В 1920 – 1921-х годах. Я видела его также в ЛИТО, МОНО. Брюсов был всегда строг и суров с начинающими. «Вы оперу написать можете? Создать стихотворение не легче».
Раз, прослушав бездарного поэта, он сказал: «Самое оригинальное выражение у Вас – “море вздурило”. Больше замечаний нет».
Когда-то я прочла при нем свое раннее стихотворение:
| |
Не верю, что земля кругла,
Она совсем остроугольна.
И<> если бы звездой была,
Мне не было б так мутно-больно.
Но в звездах – мерзлая вода,
Они глядят иглистым хрустом,
И в их безгрешном – «никогда»,
Безлюбо и священно-пусто.
Мне нежно дорог Млечный Путь,
Его туманные волокна,
Так хочется в него нырнуть,
Когда смотрю я ночью в окна.
|
Брюсов запомнил стихи с одного прослушанья и после читал их другим, как образец декадентства.
<…> В первые годы революции Брюсов подчеркнуто охотно называл нас всех «товарищами».
Брюсов добивался полной реалистической точности в стихах: «Вы пишете о гробницах, а вы гробницы видели?».
Он требовал строгой формы: «Если вы нарушили правильный метрический размер, симметричную рифму, то чем это оправдано? Какая внутренняя необходимость?».
[Мочалова 2004, с. 13–14]
Вячеслав Иванов
<…> Вячеслав Иванович принадлежал к ряду людей, чья красота расцветает к старости. В зрелом возрасте он был массивен, рыжеволос. В более поздние годы он сохранил внушительность в соединении с тонким изяществом. Черты его лица обострились и приобрели особую выразительность. Голос его доставлял чисто музыкальное удовольствие, он отличался светлой тональностью, гибкостью и, если это понятно, – высокой целеустремленностью. Замечательна была игра его жестов и поз. То женственно-нежные движенья, то младенчески-беспомощные, то передающие оттенки иронии и язвительности, то непроницаемо-сдержанные. По словам знакомых, он чрезвычайно мужественно и благородно переносил горе утраты Зиновьевой-Аннибал, не падал духом, не жаловался, не изменял высокой вере.
<…> В.Ив. великолепно выслушивал каждого и располагал к высказыванию. Он давал возможность говорить о своих переживаниях в полный размах, не перебивая своим личным опытом и отношением к теме, не ставя в связь чужое трепетное чувство с тем, как «у всех» и «у других тоже». Вместе с тем, он безболезненно находил вещам свое место. Умел сказать автору полную правду, ничего не смягчая, но и ничем не обижая.
| |
Вячеславу Иванову
«Как виноградная лоза,
Змеен.
Как юность первого дня,
Древен».
Залетным переливом соловья
Он высылал вперед себя свой голос.
Порою остр, с оттенком лезвия,
Но чаще звук был светел, нерасколот.
Затем весь облик выступал ясней:
Извилистая длинных губ улыбка,
Высоты мудрой седины, пенсне,
Движений женственная зыбкость.
Завесы, пурпур, жезлы, рамена,
Подземный храм, сплетенные ехидны,
Зал малахитовый под блеском дня –
На будничной земле казались очевидны.
Чудесное чудовище пещер
В ученейшем скрывалось человеке
Страны других весов, особых мер,
Куда текут, не возвращаясь, реки.
Томим бессмертной давностью времен,
Он, не желая, слишком много помнил.
Прошедшее не проходило в нем,
Как после пира вяжущая томность.
Но почему его тончайший слух
И гений, словно свет, мгновенный,
Дар превращенья, устремленный дух
Не овладели властно поколеньем?
В нем есть вина. Пещеры тайный мрак
Скрывал порой не россыпи алмазов.
В нем различает напряженный зрак
Сомнительную двойственность соблазнов.
Но за вину кем может быть судим
Чудесный образ, близкий Леонардо?
Не виноват ли также перед ним
Род неотзывчивый, род безотрадный?
Былое восхищение храня,
Мы все забвению не уступаем
Заливы рек, блаженные моря,
Которые его, лелея, обтекали.
|
[Мочалова 2004, с. 19, 21–23]
Иван Бунин
В раннем возрасте я послала на отзыв Бунину свои стихи, безнадежно плохие. Ответ был:
«Многоуважаемая О.А.,
одно могу посоветовать Вам – продолжайте писать, стараясь говорить свое и своими словами, а не чужими и не столь «красивыми». Простите столь краткий и столь поздний ответ – получил Ваше письмо только недавно. Ив. Бунин. 10.11.1915. Москва».
[Мочалова 2004, с. 46]
|
|