|
Струна
Ты тронешь холодно струну,
И, пущенная срыву,
Певунья ранит тишину
Капризным рецидивом.
Но тронь нежней – поёт струна.
Ценой простого слова
К нам вновь приходит тишина,
И мир приходит снова.
1927
Зима
Зима с глухими перезвонами,
Шурша осинами и елями,
Скрипя берёзами и клёнами,
Прошла вихрастыми метелями.
И вот в задумчивых повойниках
Деревья бродят между хатами,
Расселся снег на подоконниках,
И стали окна бородатыми.
И, чуть в морозах помертвелая,
Заря шелка в лесу развесила,
А по дорогам косы белые
Бегут заманчиво и весело...
Лишь люди так же за работою
«В своём уме и трезвом разуме»,
Скучны грошовыми заботами
И пятачковыми рассказами.
Зовут обедать, и с терпением
Ты должен так, как нечто новое,
Тебе знакомые соления
С чужими бедами прожёвывать.
И потому на приглашение,
Чтоб люди истины не ведали,
С «неповторимым сожалением»
Я говорю: «Мы отобедали».
...И сколько память знает повестей,
И сколько троп, дорог исхожено,
И нет нигде забывших горести,
Как нет садов неогороженных.
Зима шумит, а солнце клонится,
Белеет снег у леса дюнами,
Заледенелая околица
Звенит серебряными струнами.
Лежат дороги под вуалями,
А вечер с крыльями мохнатыми
Повис над рощами, над далями,
Над покосившимися хатами.
И вместе с хатами, с дорогою,
С неутихающими шумами
Под вечер я нежней всё трогаю
И обо всём иначе думаю...
Мне каждый старец будто дедушка,
С знакомым обликом и голосом,
У проходящей мимо девушки
Целую мысленно я волосы.
Опять мне люди стали нужными,
И я за медленной беседою
В кругу знакомых буду ужинать
И даже дважды пообедаю.
...Пусть память знает много повестей,
Пусть нет числа дорог нехоженых –
Не мы ль бредём, забыв про горести,
В страну садов неогороженных...
Нежнее поле помертвелое,
Опять заря шелка развесила,
И облака, как зайцы белые,
Бегут затейливо и весело.
Деревья к хатам ниже клонятся,
Белеет снег у леса дюнами,
Заиндевелая околица
Звенит серебряными струнами.
1927
Весна
Всё так же ютится
простуда у рам,
Так же песни мои
заштрихованы сном,
Так же ночью озноб,
так же дрожь по утрам,
Так же горло ручьёв
переедено льдом.
Но уже тротуар
чернотою оброс,
Снова солнечный лак
прилипает к земле.
И, как сказочный бред,
забывая мороз,
Обессиленный градусник
спит на нуле.
Я стою на крыльце,
я у солнца в плену.
Мне весна тишиной
обвязала висок,
Надо мной в высоте,
повторив тишину,
Голубого окна
притаился зрачок.
В переулке заря,
перекличка колёс,
Торопливость воды
и людей кутерьма,
И коробками разных сортов папирос
В докипающем дне
притаились дома.
Я слежу, как трамвай
совершает полёт,
Как на лужах горит
от зари позумент,
И как нэпман тяжёлой сигарой плывёт,
И как тоненькой «Басмой» ныряет студент.
И туда, где окно,
где, льда голубей,
Обложки у крыш
оплела бирюза,
Где порхающий дым,
где фарфор голубей,
Как на синий экран
поднимаю глаза.
Там ветер,
там небо,
там пятый этаж,
Там зайцем по комнате
бродит тепло,
Там ленивостью дней
заболел карандаш,
И у форточки там
отстегнулось крыло.
Я стою,
я ловлю
уплывающий свет,
Опьяняясь пространством,
как лирикой сна.
И дым папиросы,
как первый букет,
У меня на руке
забывает весна.
Но это не сон –
это доза тепла,
Это первый простор
для взлетающих глаз,
Это холод, дыханьем
сожжённый дотла,
Это дым вдохновенья,
пришедший на час.
Это всё для того,
чтобы вовсе не так
Возвратившийся служащий
встретил жену,
Чтобы скряга отдал
за букет четвертак,
Чтобы снова Жюль Верн
полетел на Луну.
Чтоб моё бытие
окрылилось на миг
И неведомых дней
недоступная мгла
Сквозь страницы ещё
недочитанных книг
Проступила ясней
и лицо обожгла.
Чтобы с ранним огнём
и усталостью рам
Ваша зимняя комната
стала тесна.
И чтоб песня,
которая поймана там,
Ещё раз на лету
повторила – весна.
1928
Половина марта
Воздух пьян на один процент;
Небо синей, чем глобус.
Через окраину, через центр
Проносит меня автобус.
Солнце летит со всех сторон,
И вода закипает в шинах.
Кондуктор вежлив, как будто он
На собственных именинах.
Автобус от солнца и от весны
Как золотая клетка.
Но вы по-декабрьски ещё грустны,
Моя дорогая соседка.
Прислушайтесь к сердцу, там снова ток,
Там уж не так пусто.
Там потихоньку дают росток
Отзимовавшие чувства.
Там раскиданы по углам
Промахи и ошибки.
Весна ожидает сегодня там
Пропуска от улыбки.
И соседка, бросая кивок головы,
Улыбается мне неловко.
И нас оставляет в конце Москвы
Автобусная остановка.
Мы здесь отдыхаем, мы здесь вдвоём,
Здесь уж не так гулко,
На здании синим цветёт огнём
Фамилия переулка.
Воздушная пена шипит в груди
И бродит по венам пьяным,
И небо живёт, небо гудит,
Заряженное аэропланом.
Но это не финиш, это не цель,
Это минута старта.
Движенье, солнце, капель
И половина марта.
1928
Здоровье
И. Сельвинскому
Я задыхался. Я больше не мог. Радость
Раздула мне лёгкие, застряла в глотке,
Разделила мне нервы от лада до лада,
На большие басы и дискантовые нотки.
Я вышел на улицу. Толпа у заборов
Переменно катила усы или бороду.
Но, набитый весельем, я брызгал задором,
И, вписанный в город, я бегал по городу.
Центр – перестрелка моторов,
Каждая пядь, каждый шаг с бою.
То сырые, как репы, то сухие, как порох,
Лица тасуются между собой.
Окраина – какая смешная работа!
Поющая лестница. Не дом, а рухлядь.
Скрипит половицей дремота,
Как няня в истоптанных туфлях.
Я бегал, гремело веселье не уставая,
В каждой вещи радостный шум был;
В переулки, как кошка, кралась мостовая,
Как тупые собаки, прыгали тумбы.
Градусник... Я с ним говорил две минуты.
Но я был влюблён, мне показалось –
В нём свежесть апреля, в нём синие путы,
В нём небо на влагу перековалось.
Я был очарован, взволнован до дрожи, –
Бухгалтер тепла, морозного такта –
Он голубой! Он девушка! Мы как-то похожи,
То есть, я спутал, мы различаемся как-то.
Дорогая, вы спали, был градусник, был ветерок,
Была высота кружевнее ажура.
И вы понимаете, я больше не мог,
Я изменил вам с температурой.
Что это было: я лазил на крышу, пел,
Вещи плясали, прыгали вещи,
Тишина то сгущалась, чернела у тел,
То становилась светлеющей.
Я был сумасшедшим, сразу от шума и тишины,
Но вы извините мне это, –
Мы узнаём о здоровье страны
По сердцебиенью поэта.
1928
Радость
К вечерней прохладе склоняется жар,
На зелень, бронзу и золото,
На солнечный дым и сиреневый пар
Тишина перелесков расколота.
В воде отражается облачный круг,
Кувшинки застыли на якоре,
И около берега тонет паук,
Чернея живой каракулей.
Дышит река, качает река
Цветы, до безумия лёгкие,
Прохлада синеет и в два ветерка
Вливается музыкой в лёгкие.
В столбняке под водою темнеют сомы,
Деревья одеты истомою, –
Вечер чудесен, он снова омыл
Радостью всё существо моё.
Но прошлое, прошлое, это же тут
Я трогал забытые локоны,
Но там вон смешные рыбы плывут,
Ведь это как будто окуни.
Тише! Сидели мы, кажется, здесь,
Над рощей стояло безветрие,
Легчайшим пунктиром дрожала в воде
Кустов и луны геометрия.
И плыли какие-то рыбы тогда,
Ещё полосатый бок у них,
Но это, конечно, это же – да! –
Не что иное, как окуни.
И снова мне радость трясёт бока,
Река же трясётся улыбками,
И грустные чувства мне шепчут «пока»
И уплывают за рыбками.
Читатель, понятно и мне и тебе, –
Как наша память ни бдительна,
Наш радостный голос, рождённый в борьбе,
Выходит всегда победителем.
1928
Тик-так
Смятой записки вскрытое тело.
Фраза сразила шпагой наточенной:
«Всё прискучило! Жизнь надоела.
У меня с любовью сегодня кончено!»
Прочёл два раза, чуть-чуть ссутулился –
И ну без толку глазеть на улицу.
Тени деревьев лежат без тона,
Как будто вырезаны из картона.
Ветер весь из шипящих нот
У меня под окошком юлит, снуёт.
Дунул в листья – листья ворохом.
По дому заёрзали разные шорохи.
– У-уф,– тяжело вздохнул шкаф,
А вода в умывальнике – каап-кап-каап-кап.
Дышат вещи, живут вещи,
Ночь течёт изо всех трещин.
Записка ж упала, лежит у стола.
Приходит сосед – ну как дела?
А я ему, после большого вздоха:
– У меня, – говорю, – знаете ли, с сердцем плохо. –
И сам к записке, едва дышу,
А клён за окошком – шаа-шуу-шаа-шуу.
В часах суетятся колёсики, зубчики,
Под ними качается локоном маятник.
Я к нему – дорогой, голубчик,
Вы что-нибудь в любовных делах понимаете?
А в комнате пол неожиданно треснул,
Доски пропыли: – Ух, тесно! –
Луна окрасила стол в голубое,
Цветы закачались вдруг на обоях,
Заплавали шорохи спереди, сзади;
Кряхтят стулья, хрустят тетради.
– Как поживаете? – скрипит башмак,
А часы отвечают: – Тиик-так-тиик-так.
Я же опять про свою потерю:
– Я, дорогая, тебе не верю,
В каждом углу у жизни сила,
Быть не может, чтоб не любила.
Записку же эту спрашивать не с кого,
Разве только спросить с Достоевского.
Но мы не «наказанье», мы «преступленье»,
Мы – это дети первой ступени.
Любовь нас связала, как книги школьник,
Как заговорщиков дерзкие узы,
Как вяжет катеты в треугольник
Хитрая линия гипотенузы.
Нам годы свои не точить слезами,
Нам завтра на жизнь держать экзамен.
Схватил бумагу, сижу, пишу,
А клён за окошком – шаа-шуу-шаа-шуу.
Мир перелился в один хор:
– Любимая, скучно? Да это вздор.
Да разве жизнь у нас плохая,
Да разве можно жить, зевая,
Когда у меня каждая вещь вздыхает,
Комната ёжится, как живая!
Но тут, возможно, весьма случайно,
Очень уж громко чихнул чайник.
Думаю, что-то неладно здесь,
Зажёг лампу – к записке, пристально.
Гляжу, родители!.. Так и есть –
Записка эта не мне написана.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Росу на рамах слизал рассвет,
Утром приходит опять сосед:
– Ну как, – говорит, – живёте, чудак? –
А я ему радостно: – Тик-так-тик-так.
1929
Захолустье
Допустим, трезвость. Культура, допустим,
Но здесь провинция, здесь захолустье,
Сюда сквозь жару, сквозь огромное лето
Едва добраться может газета.
Здесь скупостью землю покрыло пространство,
Здесь четверть недели идёт на пьянство,
На скуку, на сплетни, ругань и прочее
Уходит часов остальных многоточие.
Школьный учитель, прохожий чудак –
Я, агроном, председатель Совета,
Мы выпиваем сегодня за «так»,
И, между прочим, за лето.
Льётся вино по жилам тугим,
И вот, когда пьянеют двуногие,
Со всех концов в махорочный дым
Лезет из них психология.
И, агронома толкая в бок,
Бородач поднимается фактором,
Мыча: – Агроном, какой в те толк,
Ежели ты без трактора?
Побольше бы хлеба, побольше соломы,
На лешего нам тогда агрономы. –
Но тут и гвалт, и шум, и спор,
Своей достигая вершины,
Переходят в особого рода спорт,
Именуемый матерщиной.
И учитель кричит: – У нас в стране,
Как в сундуке, нам рыться ли,
Эпоха представляется нынче мне
Эпохой скупого рыцаря.
Мы государству взаймы даём,
Чтоб стройку нести скорее,
Но ведь это не жизнь, а сплошной заём.
Не стройка, а лотерея. –
И он стакан за стаканом пьёт,
Глотать успевая еле,
Как будто внутри у него не живот,
А пустота Торричелли.
Он пьян, конечно, конечно, неправ,
Он путаник между деревьев и трав.
И когда надоедает мне шум и спор
Или в дыму сутулиться,
Я выхожу из избы на двор,
Чтоб подышать на улице.
Звёздами выткан вечерний воздух,
Но что такое, в сущности, звёзды?
В принципе я за земной простор,
За то, чтоб земля была устроена,
За то, чтобы этот пьяный спор
Нам повернуть по-своему.
За то, чтобы как можно скорее город
Добрался до самых глухих провинций
И чтоб всю эту бестолочь без оговорок
Смыл коллективный принцип.
1929
Творчество
Я не писал стихов. Я говорил, что прежде
Землёй, водой и небом овладей,
Чтоб узнавать деревья по одежде
И по глазам разгадывать людей.
Упрямый мир, я вник в его лукавства,
В его приёмы скрытых перемен,
В его ещё неведомые яства,
В непрочность дружб и тщательность измен.
Я каждый день держал ему экзамен,
Я позволял ему меня стегать,
И то, чего умом постичь не мог, – глазами
Учился непрерывно постигать.
Я пустяки считал за катастрофы
И беды принимал как пустяки.
Я здравствовал. Я говорил: теки
Неслышно, жизнь, в слова и строфы.
Всему есть исполнения и сроки,
Но раз весь мир ты вкладываешь в строки,
Бессмертными становятся стихи.
Пейзаж
Уже промчались, просверкали
Шального ливня вертикали,
Уж буря с хлопаньем бича
Уходит дальше, топоча.
И молний нервы тихи, то есть
Они исчезли, успокоясь.
Лишь грома круглые раскаты
По туче катятся покатой.
Но в ней уже зияют окна,
В них солнца тянутся волокна...
Уж всё дымится: крыша дома,
Забор и сад, в скирде солома...
И клубы пара, словно в бане,
Друг друга сталкивают лбами.
Вблизи террасы, у ступенек,
Простёрт, как труп, намокший веник.
Здесь, трудолюбием чреваты,
Лежат мотыги и лопаты.
Играть мешая небосводу,
Лакает пёс из бочки воду.
Блестят кусты, цветы, скамейки,
Над ними воздух льётся клейкий,
Что полон дерзких испарений
Травы, навоза и сирени.
В нём снова скопом, как миры,
Висят и плачут комары.
Кружит пчела, расправив крылья,
И вьётся мошек эскадрилья.
А на задворках в огороде
Взошли бобы рогулек вроде,
Горохи чуть поднялись с грядки,
И вся другая снедь в зачатке.
Два распахнули огурца
Совсем зелёные сердца.
Ещё листвою небогаты,
В два плавника торчат салаты,
И лука тоненькие стрелы
Дают из луковиц прострелы.
Вокруг охрана палисада,
За ней цыплят и кур засада.
Туда ещё по грязи топкой
Давно не хоженою тропкой
Ползут в бессмысленном маневре
Дождём разбуженные черви.
А там ручьёв идёт игра,
Хоть выжми, улица мокра.
Там, воздвигая грязи груды,
Мальчишки делают запруды.
В своём степенстве неуклюжем
Гусыни шествуют по лужам,
В которых виден кое-где
Мир, отразившийся в воде.
Декабрь. Полусвет. Загрунтован в белила
Карандашный рисунок облетевшего сада.
Над всем, что случилось, что будет, что было,
Лепечущий, добрый полёт снегопада.
Пикейная поверхность первых сугробов,
Вечерами сочащих свеченье гнилушки...
А крыши-то, крыши! Не крыши, а сдобы,
Всё пироги, твороги, кренделя да ватрушки.
Снеговые чехлы на решётках, на ветках,
На берёзах и клёнах ночные сорочки,
И в красках, таких, как история, ветхих,
Всего пейзажа расцветка сорочья.
И воздух до неба весь в снежном узоре,
Весь доверху сбитый в молочную купу,
Весь в точках снежинок, как в цвету инфузорий,
Словно вдруг заведённый под лупу.
Мороз. Он всё злее. Слепит он глаза вам.
Деревья от стужи ветвей не разнимут,
Но всё так же любима одетая в саван
Земля, проходящая зиму.
Среди зимы
Мороз крепчает... Стужа... Тьма...
Ты отдыхаешь – вся покой...
Чуть шевелишь во сне рукой...
И снова спишь и спишь – зима.
Часов не слышно – спят и те,
Постель белеет в темноте.
Обои, стены – всё во мгле.
Чулки, бельё – всё спит вокруг,
И, позабытый на столе,
Спит электрический утюг.
Но вот мелеет ночь... рассвет...
Тепло сошло уже на нет.
Встречает медленное утро
Вдруг объявившаяся утварь:
Диван, и стол, и книжный шкаф,
И вот уже, как резвый конь,
В печи приветственно заржав,
В трубу бросается огонь.
А за окном: зима! зима!
В пару, в снегу, в дыму дома,
Белеют крыши – ряд, другой,
Над ними дым висит дугой,
Завар у воздуха крутой,
Он весь как будто бы литой...
Спешат прохожие... Шумок,
И хруст и скрип от их шагов,
Курится струйками дымок
У меховых воротников.
Видны как бы сквозь слой слюды
Остекленелые сады.
Снежинок лёгонькие стайки
Кружат, роятся – вниз и вниз:
На крышу сели, на карниз,
На площади сидят, как на лужайке,
Они на улице... но тут
Машины быстро их метут.
Движенье, шум – их не осилишь:
Кряхтя, ползут грузовики,
Идут ремесленных училищ
Стремительные ученики.
А ты всё спишь. Всё сон да сон...
И куклы спят... всё не резон.
Вон одеяло, как назло,
С постели на пол уползло,
Часы проснулись, и утюг
Готов для прачешных услуг.
Смотри, над впадиной двора,
Где суета, где детвора,
Синь проступает с высоты...
Ну, просыпайся! Что же ты!
Когда распускаются лёгкие маки
И светлы деревья зелёные знаки,
Когда от земли отрываются злаки,
Когда бы то ни было, – ты мне знакомо,
Средь трав и раскатов далёкого грома
Упрямое чувство любимого дома.
Когда по дорогам раскинутся лужи,
Окутает изморозь тальники стужей,
Листву непролазные ветры закружат...
Когда бы то ни было, – ты мне знакома,
Совсем человечья надобность дома.
Когда вдруг по лунному холоду ночи
Улягутся вьюги разорванной клочья
И выступит звёзд надо мной многоточье.
Когда бы то ни было, – ты мне знакомо,
Среди тишины и снарядного грома
Бессмертное чувство любимого дома.
Леонид Лавров.
Из трёх книг. Стихи. М.: Советский писатель, 1966.
|
|