Содержание

Взрослеющие дети
«Я вижу: высоко-высоко летят...»
«Луч сломан в двойном стекле...»
«Уронив на щупальца головогрудь...»
«Падают листья в горсти аллей...»
Командировка
Начало прозы


 
 
Взрослеющие дети

И увижу две жизни
далеко за рекой...

Может быть, когда-нибудь, далеко
в позабывшей себя стране
я увижу облако над рекой,
отражённое в глубине,
я войду в проcторный чужой покой,
камыши склонятся ко мне.

Этим воздухом долго нельзя дышать,
и опасно смотреть туда,
где дрожит, как пойманная душа,
мелко зыблемая вода,
где за лёгким шорохом камыша
слышно явственно навсегда.

Синевою полон двойной объём,
а на том, другом берегу –
две фигурки. Вечно они вдвоём,
я туда попасть не могу,
и зачем мне рай, если даже в нём
ничего я не сберегу?

Потому что день заслоняет день,
потому что память скупа,
потому что полчищами людей
насмерть вытоптана тропа,
потому что вечность живёт везде
и глядит в глаза, но слепа.

1998


Я вижу: высоко-высоко летят
мигающие красным огни,
как будто шёлк небесный порвать хотят
и осветить с изнанки они.

Там штурман далеко-далеко глядит,
там свет горит, покуда самолёт летит,
там спит шпион, но в целях конспирации сны
ему чужие нынче видны.

Он видит: вот берёза, а вокруг никого,
а впереди как будто река,
и голоса оттуда окликают его,
но больно тут земля глубока.

Он видит чудный остров в окоёме речном
и, словно на пологой петле,
он каждую травинку различает на нём
и корешок в прозрачной земле.

Он видит: небоскрёбы, только выше вдвойне,
он видит: репортаж о неизвестной войне,
он видит: супермаркет с миллионом рядов,
он рапортует: вечно готов.

И кто-то за плечо его нежно трясёт,
он бегло вспоминает пароль,
а стюардесса водку ему подаёт
и огурец, разрезанный вдоль.

В сияющем салоне он способен один
услышать диссонансы в стройном гуле турбин.
Он смотрит, как клубятся облака за бортом,
он знает, что случится потом.

Минут через пятнадцать это каждый поймёт,
ну а пока он выпьет и обратно заснёт.
Минут через пятнадцать тут начнётся базар,
ну а пока закроем глаза...

И если это ад, то что ж душа не горит,
а если это рай, то почему не парит?
Как дождевая капля в опрокинутый лес,
он падает в колодец небес.

Минуя всё железо, всю пластмассу Земли,
на выходе из мёртвой петли,
и всё быстрей, сквозь сполохи магнитных полей,
и выше – всё быстрей и быстрей.

1988


Луч сломан в двойном стекле.
Жар крадётся к виску.
Жизнь распространена на Земле.
Ветер гонит тоску.

Птица у верхушки сосны
пересекает границу окна.
Всюду то ли приметы весны,
то ли сама весна.

Как неспокойно её торжество...
Кружится голова,
вот человек свернул на бульвар –
так, ни ради чего.

Жизнь, растворённая в воробьях,
в складках штор, трепетанье век...
Ветер кружит в пустых ветвях,
крошит последний снег.

1988


Уронив на щупальца головогрудь,
старый спрут озирает жизненный путь,
а вокруг него мириады рыб
выбираются из-под глыб.

Над его лоскутом – сотни тонн воды,
от него до света, как до звезды,
на такой глубине не звучат лады
и почти напрасны труды.

Тут подводный ветер несёт волну,
гнёт подводный тростник ко дну,
и беззвучно пляшут морские коньки
вдоль неровной нотной строки,.

Тут колышется силуэт травы
и в лесу коралловом нет листвы,
в океане тихом чернильный след
постепенно сходит на нет.

Ну и что с того, что летал без крыл,
в лёгкий парус волну ловил?
Ну и что с того, что без крыл летал,
тонким щупальцем трепетал?

Всё равно не смог передать красы
изумрудной донной росы,
не придумал звука в глухой среде –
горьковатой морской воде.

1999


Падают листья в горсти аллей,
дыма стоят клубы.
У тополей почти нет корней –
вкопаны, как столбы.

Так им написано на роду,
лишнего не хотят.
Буря начнётся – они упадут,
но ведь не улетят.

Если не в землю – на землю лечь,
девять дней пролежать...
После их будут пилить и жечь,
пепел уничтожать.

...Ветер смелел, и скрипела дверь
там, в глубине двора.
Так было жарко, а вот теперь
греемся у костра.

Ветер ощупывает золу.
Ветер возьмёт своё.
Слышишь – пластинка скребёт иглу.
Останови её.

Сентябрь 1999


Командировка

Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат – я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна – я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отражённым и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофёр на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днём – один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нём тоже люди живут, на окно моё мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отражённый и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отражённая в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
      
       Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство своё затая, сообщил мне, что я поощрён за труды и направлен в глухие края – в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался – составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочёл бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щёткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну – там горела и жгла полоса. Синий цвет её был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
       Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чёртов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошёл на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты.
      
       Через сорок минут мы сидели в купе, наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла – между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство своё, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят бельё. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мёртвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом всё исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нём кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
       Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
      
       А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с лёгким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я всё это знал наперёд, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведёт – вековечить красу нищеты, как запнётся асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворённой в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казённом белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что – опять и опять повторю – эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперёд, наизусть.
       Там трамваи как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах – облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой – назови это родиной, только не смей лёгкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
      
       Так я думал впотьмах, а коллега мой спал – не стонал, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил – предпочёл бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул, он лежал, просветлённый во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился – коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел, и глядел, и усталость – не страх! – разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я – машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
       Аппарат зачехлённый висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мёртвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроём: тот живой, этот мёртвый и я.
      
       За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колёс, и берёзы с осинами мчались назад, как макеты осин и берёз. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарён, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней – стая чёрных ворон.
       А потом всё расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звёздных – небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть вороньё и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье её на поверхности век и небес.
       Я проспал, опоздал, но не всё ли равно? – только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трёт объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
      
       Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
      
       Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство – и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: «Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?» Ну а мастер упрётся глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: «Секрет – а точнее сказать не могу».
      
октябрь 1998
      

      
Начало прозы
      
       Была трава насквозь голубой, как будто на дне морском. Была листва на просвет рябой и небо одним куском. Шумел бульвар за косым углом, дремал швейцар за двойным стеклом, за полированным в блеск столом, к журналу припав виском. Качалась дверь, раздавался скрип и ветер листву листал. В густой тени тополей и лип медлительно плыл квартал. Пушистым шаром свернулся свет, на шаг один отступи – тебя как будто и вовсе нет у времени на цепи.
       Я помню больше, чем видел и знал, я помню больше, чем жил, но это скорее по ведомству сна, нежели ведомству лжи. И всё, что втекало в мои глаза, меняло форму и цвет, но, как я однажды уже сказал, вины моей в этом нет. Была трава голубой, как лёд, листвы колыхалась сеть, квартал сквозь ветер летел вперёд – куда же ему лететь? Слегка гудел насекомый рой, троллейбусный провод пел, и лоскутами асфальт сырой на белом свету блестел.
       Пусть молодость наша навек прошла и пусть напрасно прошла, пусть неспособна прошить игла заслон двойного стекла, но мягким контуром бытия проявлено божество, и то, что вроде бы помню я, ещё не совсем мертво. Ещё сочится белёсый свет сквозь толщу слоистых лет, и если в этом значенья нет, ни в чём его вовсе нет. И шум бульвара звучит в ушах, и сладко дремлет вахтёр, и вижу я, отступив на шаг, травы голубой ковёр .
       Элитный дом выставлял подъезд, как будто сапог – носок, деревья словно срывались с мест, и ветер трепал висок. Мне кажется, сзади раздался хруст, и я, обернувшись тут, увидел: двое, ломая куст, на свет тяжело бегут. Один высокий, лысый, в плаще, другой пока что в тени. Что здесь им надо, и вообще, откуда бегут они? Зачем им острый воздух глотать, зачем им кусты ломать, зачем им тёмным двором бежать, зачем их сердцам стучать?
       Затем, что тварны они и мы и нет меж нами стены, затем, что рвёмся на свет из тьмы, пред Высшим судом равны, затем, что ветер в ушах свистит и слёзы в глазах стоят, что крупной дрожью вокруг дрожит деревьев ночной наряд.
       Так ломится молодой побег из клейкой почки на свет, так трещину монолитный век даёт касанью в ответ. Так, избегая судьбы земной, двоится контур во мгле – так различимой строкой двойной бегут следы по земле.
      
1999


Тексты предоставлены автором