|
Ночь на исходе. Небо подпирают
ряды высоких труб, и дым густой
плывёт по небу тёмной полосой,
как облако, плывёт и пропадает,
делясь на ряд прозрачных облачков,
летя всё дальше, уходя всё выше...
Рассвет, качаясь на волнах гудков,
рукой художника задел небрежно крыши
разбросанных домишек, и они
вдруг засветились, отвечая светом
на первый свет, и даль уже ясна
есть чёрное, есть белое, и в этом
угадываются полутона...
И мир живёт. И лишь пальто набросить
да дверь открыть, и в сердце запоёт
февраль, его снегов могучих проседь,
его ветров стремительный полёт.
К весне! К весне! И с этим криком слиться,
рассеяться, как дым над головой,
и петь тягуче, долго, по-калмыцки,
о всём и ни о чём...
Когда тобой
других людей овладевают страсти,
впадает новый голос в жизнь твою.
Нет больше счастья, чем давать вам счастье.
Я всё беру. Я всё вам отдаю.
Ряды высоких труб, разброс строений,
заиндевелость чутких проводов,
и весь ваш труд, и даже эти тени
на сгибах крыш, где нет полутонов,
и даль в дыму февральского рассвета,
подобного упругим парусам,
я не дарю, я отдаю вам это,
и это всё, чем я владею сам.
И пусть в снегах и в зелени акаций
и в мышцах ваших оживёт опять
искусство песни петь, и плакать, и смеяться,
и понимать...
1956
Ты хочешь ли на лёгкой лодке
проплыть, как лебедь между льдин,
и вёсла лёгкие, как локти,
поднять над миром голубым?
Ты хочешь ли, чтоб против правил
всего живого естества
я на глазах, как снег, растаял
и вновь поднялся, как трава?
Чтоб тёплый дождь ударил ночью
и на рассвете пал туман,
и болтовня ручья сорочья
была занятна, как роман?
Чтоб он окончился внезапно,
на полуслове тишиной
и ты сказала: «Всё понятно.
Мне хорошо. Побудь со мной».
Начало 1960-х
А.Горюшкину
Живу я суетно и смутно.
Вся жизнь, вся молодость моя
напоминают неотступно
мне незнакомого меня.
Как будто у черты прилива
вдоль вечных линий на песке
иной проходит и счастливый
и исчезает вдалеке.
Но прежде, чем пропасть из вида,
у расставанья на краю,
с невыразимою обидой
он смотрит в сторону мою.
А я, не разобрав упрёка,
гляжу с надеждою, как он
легко уходит и далёко
в туман неведомых времён.
И мне, свидетелю и сыну
больного века моего,
о как мне хочется достигнуть
пределов жизненных его.
О как мне хочется коснуться
его протянутой руки
и засмеяться и проснуться
и написать его стихи.
Но дети, все мы только дети
иная жизнь не нам, не нам.
Вся чушь двадцатого столетья
за нами бродит по пятам.
И в наших комнатах пустынных
не рай таинственный, не ад,
но только ходики постыло
и утомительно стучат...
Всё ближе срок наш. Всё суровей
и неизбежнее исход,
когда ценой вражды и крови
земля себя перевернёт.
И вечный спор людей с судьбою
коснётся мыслимой черты...
От пенной линии прибоя
меня ведут твои следы.
Начало 1960-х
Ах, мальчики!
Не надоели вам
забавы
ваши?
Обвалы вызывать
и из засады
глядеть,
как страшен
камнепад?
Никто не виноват.
Так говорят
усталые хирурги,
моя руки.
И в самом деле,
кто же виноват,
что на земле есть город Хиросима,
деревня Лидице
и речка Колыма?
А это видится,
как взгляд больного сына,
как скрытой раны
чёрная кайма.
Никто не виноват.
О, да!
О, нет!
О, мальчики,
о мячики побед!
Америка,
Германия,
Россия
виват, виват!
А нам по тридцать лет,
и подрастают мальчики.
Другие.
Середина 1960-х
Работать, знаете, как надо?
Как будто завтра умирать.
Чтоб и чугунная ограда
нас не сумела обуздать.
Тем более ни шум в передней,
ни праздный, ни застольный глас.
Работать надо как в последний
иль будто бы в последний раз.
Увы, не часто так бывает.
Не часто ни к чему враньё.
Возможно, сила убывает.
Возможно, просто нет её.
Но тем, наверно, и дороже
невозвратимый этот миг,
когда азарт в тебя до дрожи,
до сердца самого проник.
И ты на жизнь глядишь иначе,
печалясь только об одном,
что так ретиво стрелка скачет
на циферблате часовом.
Всё сходится в единой пяди,
весь мир упёрся в остриё
струи огня, строки в тетради,
и в этом мире всё моё.
Моя судьба, моя тревога,
мой звёздный и беззвёздный час.
В конце концов, не так уж много
осталось времени у нас.
Мы вырвемся из чёрной пасти,
а как мы это назовём,
работа просто или счастье
за нас потом решат. Потом.
Середина 1960-х
Бригантина
Катились крысы к чертям, к чертям,
в пакгауз, в подвал, в амбар!
По парапетам и папертям
шептались трусы: «Обман...»
А бригантина на мачту флаг,
по курсу норд-ост без крыс.
Ты скажешь: «Это было не так».
Не так. Но мы родились.
Ах, берег мой, берег, суров и открыт,
над ним трава и метель.
Пятью лепестками звезда горит.
Концлагери в Воркуте.
В Астурии бой, в Берлине бардак,
в Америке сучий рай.
Ты скажешь: «Это было не так».
Постой. Не перебивай.
Катились крысы, минуя трап,
с испуга жрали своих.
История рыскала, как корабль
в ревущих сороковых.
А мы твердили: «Рабы не мы».
Спартак попирал гробы.
Ты скажешь: «Это было не так».
Не так. Но мы не рабы.
Не волен, кто с детства от пушек глох,
но раб, кто рождён глухим
и путает гулкость пустых углов
с густой немотой глубин.
Мы слушаем время за шагом шаг,
за годом, за гудом гуд.
Ты скажешь: «И это не так».
Не так. Но крысы опять бегут.
Но трусы снова шуршат: «Обман»,
готовясь друг друга жрать...
Идёт бригантина сквозь океан.
Так держать!
Ах, берег мой, берег... Звезда как мак.
Над миром солнцеворот.
Ты скажешь: «И это не так».
Не так.
А всё же она плывёт.
Середина 1960-х
Мы шли на катере «Орлец»
от Шикотана к Кунаширу.
Нам всем, казалось, был конец.
Как говорится, не до жиру...
Штормило так, что ну и ну,
и до того всем было худо,
что, право слово, хоть ко дну
иди проклятая посуда.
Травил кто мог и кто не мог,
бесперерывно, неустанно,
как будто заворот кишок
произошёл у Океана...
И лишь какой-то кто таков?
сезонник, помнится, из Курска
среди баулов и тюков
пил спирт и поедал закуску.
Ловчила кружка мимо рта,
но он, ловя её губами,
орал: «Какая красота,
смотрите, черти, перед вами!»
Он ликовал, а вкруг него
стонали, плакали, перхали,
и, кроме прочего всего,
тюки почтовые порхали...
С тех пор прошло немало лет.
Дорог исхожено не мало.
Всё слава богу. Но нет-нет,
качнёт, как ранее бывало.
И в час, когда мне свет не мил,
я улыбаюсь, вспоминая,
как тот курянин ел и пил...
Подумать, красота какая!..
1967
|
|
Что делать мне
есть у меня судьба.
Царевною рождённая раба.
Раба, раба,
любимое дитя.
Моя судьба,
сруби меня, шутя.
Не мало было нас,
немало, нет.
Мы падали на наст,
а вырос
Хлеб.
И был тот Хлеб
ржаной,
пустой
простой.
Моя судьба звезда над Воркутой.
Вторая половина 1960-х
Не кладбище, не пепелище,
а так, и сказать не могу:
дома, но уже не жилища
стоят на крутом берегу.
К ним тянутся лапы растений
и белые нити грибов,
и словно следы погребений
зияют следы погребов.
Мне жаль эту нежить людскую,
добычу ветров и дождя.
Но я не об этом тоскую,
на берег крутой выходя.
Всё думается, всё мнится:
сейчас оглянусь и опять
увижу знакомые лица,
которых давно не видать.
Хоть общим каким-нибудь планом,
нацеленным в тёмный провал,
как бы в отраженье туманном
давно опустевших зеркал.
Но нет, всё истлело, истлело.
С зеркал амальгама сползла.
Не бедное, бренное тело
душа изгорела дотла.
Ведь в мире грибов и растений,
Где властвуют ветер и снег,
свидания участь мгновений,
и лишь расставанье навек...
Конец 1960-х
Над землёй оробелой
первый снег, первый снег.
Первый снег самый белый,
самый чистый из всех.
Он по площади чёрной,
словно праздник, пройдёт
и растает, покорный
произволу погод...
Первый снег это память
обо всём, что хоть раз,
пролетая над нами,
остаётся при нас.
Но останется то лишь,
что сами хотим.
Ты у Пушкина помнишь:
«Давай улетим»...
Мне сегодня не спится.
И всю ночь за окном
машет вольная птица
белоснежным крылом...
Начало 1970-х
Луна глядит кошачьим зраком жёлтым.
Два облака, как два пуховика.
Ночь вышивает бисером и шёлком.
Идиллия, о Господи! Тоска...
Который год одно, одно и то же:
дым коромыслом, скуки хвастовство.
И нет, хозяйка-ночь, себе дороже
дешёвого подворья твоего.
Тут некого спросить: «Куда? Откуда?»
Не слепы, да дорога не видна.
Хозяйка-ночь! Блудница и прокуда!
Зачем тебе душа моя нужна?
Неужто так и жить мне, забывая,
что есть на свете вольные края,
целительная, терпкая, живая,
рябиновая горечь бытия?..
Рождён из праха пропади во прахе.
Нет истины печальней и верней.
А может, это всё ночные страхи?
И утро в самом деле мудреней?
И новый день, со стен сметая копоть,
весёлым простаком придёт ко мне,
и, как птенец, учась крылами хлопать,
заплещет ветер ветками в окне?..
Начало 1970-х
Есть волшебство свечения стиха,
когда законы строгих соответствий
вдруг уступают слабой силе детства,
умению не увидать греха
в том, что герой явился сам собой
на званый пир, где тучно бродит мода,
и что движеньем стрелки часовой
руководит движенье небосвода.
Начало 1970-х
|
|
Смеялась женщина. Очаг теплился.
Вода журчала. Бил копытом конь.
Но кто-то чёрный в мире появился,
и крикнул он, и погасил огонь.
И стало всё так плоско и квадратно,
что трепетная прелесть бытия
предстала вдруг как форма параграфа,
как уложенья жёсткого статья.
Но сквозь тоску житейских барахолок,
сквозь скуку и размеренность казарм,
сквозь вечный зной и негасимый холод
я шёл, не веря собственным глазам.
Я знал, что есть помимо всех уставов
одна статья незыблемая, есть:
приходит кто-то, и вздохнув устало,
обмерив пустошь, отмечает здесь.
И всё ещё не верится, неймётся,
но час пришёл приблизь к глазам ладонь:
горит огонь, и женщина смеётся,
и льётся ключ, и бьёт копытом конь.
Начало 1970-х
Есть ли в этом мире правда?
Правды в мире нет.
Думать надо. Думать надо
в восемнадцать лет.
А потом не до примерки
полон рот забот.
Плачет женщина у церкви.
Сорок первый год.
А чего у церкви плакать?
Пуст иконостас.
Этот бог, ядрёный лапоть,
никого не спас.
В небе звёзды или дырки?
кто их разберёт.
Плачет женщина у кирхи.
Сорок пятый год.
1975
Этот край богат несметно.
Века три подряд
тут кричали: «Стой, ни с места!»
так тот край богат.
Наших дедов задарили,
что и говорить.
За пределами Сибири
запретили жить.
Есть особые нагрузки
в русском языке.
Мой отец рождён в Якутске,
в каторжной Мархе.
Я по крови каторжанин,
этим я горжусь.
Дремлет в нас души дрожаньем
каторжная Русь...
Ты чего молчишь, товарищ,
и о чём молчишь?
Нас дарами не задаришь.
Нас не запретишь.
1970-е
|
|
Так где они, Адам, сады Эдема?
Я вижу, брат, ты стал мудрей, чем змий.
Тебя не соблазняет эта тема.
Но где сады Эдема, чёрт возьми?
Или о них нам наболтали книги?
Или они успели зарасти?
Иль вот он, рай? И в нём всё те же фиги.
И та же Ева, Господи прости.
1977
Проза
«... А этот гад приказывает мне:
давай и всё, отсейся хоть в болото.
Поверишь ли, три дня как на войне.
Как будто он в меня из пулемёта,
а я в него, а он опять в меня.
Ах, думаю, чтоб ты, зараза, сдохла!
Аж почернел. И так четыре дня.
Вернее на четвёртый день подсохло...
Потом хвалили. Только я не рад.
Хвалили раз, а он, брат, смотрит зверем.
Я, брат, дурак. А он, брат, мне не брат.
Он, брат, силён. А я, брат, сивый мерин.
Иной бы час подумал: эх! беда!
куда ты лезешь? Это не для смеха.
Жизнь, я скажу, совсем не ерунда.
Хотя она великая потеха»...
Смеркается. За маленьким окном
деревья тихие, неспешный бег заборов,
темнеющее небо, а на нём
созвездья первые провинциальный город,
но только перевёрнутый вверх дном.
Конец 1970-х
Это не шутка, милая,
просто мой склад таков:
жить надо, в жизни милуя
даже своих врагов.
Это не из писания.
Это, увы, судьба
всех, кто не ждал признания
и не жалел себя.
Счастье, оно изменчиво.
Много для счастья слов.
Дети. Богатство. Женщина.
Главное же любовь.
Ну, а любовь как Родина,
только лицо в лицо.
И ничего не отдано,
если не отдано всё.
Начало 1980-х
И приёмный пункт стеклопосуды
может стать убежищем любви.
У богатых есть свои причуды,
но зато у бедных есть свои.
Начало 1980-х
На любительском снимке
ты да я мы с тобой.
На любительском снимке
я в обнимку с судьбой.
Ах, судьба моя, лада,
лебедь-птица моя,
хоть бы краешком взгляда
поглядеть на тебя!
Прядь волос откололась.
Её ветер развил.
Я не слышу твой голос.
Я его позабыл.
Середина 1980-х
Подымаюсь ни свет, ни заря.
Облик осени чист и подробен.
И последний листок октября
догорающей свечке подобен.
Будто кто-то всю ночь пировал,
пил вино и вертел карусели,
а потом отшумел карнавал,
лишь свечу погасить не успели.
Этот праздник давно уж забыт.
Смолкла музыка даровая.
А свеча всё горит и горит,
всё горит и горит, не сгорая.
1980-е
Ветшают и рушатся сёла.
Сухая земля их мертва.
Лишь прёт по весне из подзола
загробного царства трава.
Давно уже дом мой оставлен.
А ночью заветрит и мне
всё слышится: хлопает ставень,
ненужный на праздном окне.
И я оторвусь от подушки,
от сонного, тёплого дна.
Чернобыль, а, может, Чернушки
глядят из пустого окна.
Когда среди ветреной ночи
всё сущее спит и молчит,
нет мочи мне слышать, нет мочи,
как ставень скрипит и стучит.
Давно уже дом мой развален.
Дано мне иное жильё.
Но мне не уйти от развалин.
Там сердце зарыто моё.
Конец 1980-х
Искусство ничего не может.
Оно лишь множит, множит, множит
одно, одно, одно лицо
во всех возможных ипостасях
на грех, на страх, на веру, на смех.
Оно само себе кольцо.
Кольцо имеет силу знака
музыка, живопись, стихи...
Попробуй снять его, однако,
с моей хладеющей руки.
Конец 1980-х
Когда вам вновь в лицо дохнёт
февраль семнадцатого года,
вы слово вспомните народ
и снова молвите: свобода,
и вновь осудите разлад
преуспевающего с нищим,
но лишь толпы угрюмый взгляд
вы встретите над пепелищем.
1994
Есть у русских такая особенность,
и на том мы от века стоим:
мы не любим понятие собственность
за одним исключеньем благим!
Я люблю тебя, Родина страшная,
а за что, я не знаю и сам.
Но ни завтрашнее, ни вчерашнее
никому ни за что не отдам.
1995
Тексты предоставлены автором.
Звук: читает автор, музыка Сергея Делятицкого.
|
|