Поэзия Московского Университета от Ломоносова и до ...
  Содержание

История (Ода)
Дороги
Шарик
Баллада о боге гор
Поэт
Вещи
Ходьба
Кони
К 450-летию открытия Америки (1492–1942)
Озёра
Баллада о бедняке
Баллада о пленном боге
Песня о валуне

 
 

История
Ода

Бард, санкюлот, префект претория,
и чернь, и чёрная элита...
Из искр исторгнута История
в густых ночах палеолита.
Нас двоеликий гений вынянчил
и вывел на пути крутые.
Нам Винчи завещал величие,
нам рабство прочили Батыи.
Мы из камней камеи резали,
мы сребросплавы в лиры лили,
глушили грёзы ложью трезвою,
осанну пели злобной силе.
Ты всюду, ты во всём, История,
всё вплетено в твои маршруты.
И ты не мыслима без Товия,
без Герострата и цикуты.
Твой пульс то набирает максимы,
то замирает бездыханно.
Твой лик то смотрит оком марксовым,
то косоглазьем Чингизхана.
Над пылью догм схоласты вздорили.
И дерзкий вымпел Магеллана
вздымал на шквальный бал Истории
вал мирового океана...
То ужас лжи, то искры истины.
И высь небес, и низость ада.
В страницах тех, что перелистаны,
урок, расплата и награда.
И всё, что собрано, что создано, –
в граниты, в строфы, в бронзы вбито.
Не молкнут Бруно зовы звёздные,
не сохнут слёзы Гераклита.
И снятся взлёты неминучие.
Всеобнимающим пожаром
охватит Космоса излучины
мысль, вознесённая к Стожарам.
Ты правишь с нами тризны чёрные
и радость звёздных новоселий...
И вся ты – чудо рукотворное –
и Жизнь, и Смерть, и Воскресенье!


Дороги

I
Где их начала и концы,
в пыли каких миров?
Они живут под бубенцы
и под моторный рёв,
через кремень, пески и кварц
извилисты, как хмель,
ползут из тридевятых царств
за тридевять земель.
Они родились под хвощом,
где юрский водопой,
и допотопною ещё
протоптаны стопой,
бегут, летят через века,
туда, где гребни скал,
облокотясь на облака,
ощерили оскал.
Они гостят в тени у лип,
вторгаются в леса...
На них повсюду след налип
ноги и колеса.
И даже там, где клык и нож
полночный прячет мрак
избитый кожами подошв
пролёг бесстрашный тракт...

II
Трепали ветры всех эпох
пески дорожных миль.
Хранит валун и дикий мох
их сказочную быль.
И на изгибах борозды
горят из-под куста
ещё нестёртые следы
драконова хвоста.
А ночь под беспокойный стяг
своих шальных зарниц
сбирает мировых бродяг
из былей-небылиц.
Когда последний блик зари
умчит на крыльях гриф,
наклонятся богатыри
над путаницей грив;
и жезл возденет Моисей
и поведёт в Исход;
и бегом призрачных рысей
проскачет Дон-Кихот,
седла взъерошив волчий ворс,
пришпорит гунн коня,
тяжеловесный медный торс
над стременем креня...
В простор, в тысячелетний путь
их вещий дух зовёт,
где каждый звук волнует грудь
и каждый поворот.
О, светлый рой дорожных дум!
Кто их в века и в сны
блуждать уводит наобум,
какие колдуны?

III
Пускай же манит звоном чаш
приветливый порог!
Мне мил иных миров мираж,
мне дорог лик дорог!
Они, змеясь среди полей
и ледяных корост,
живут не пресмыканьем змей,
а высотою звёзд.
Сотрётся след и колея,
а им всегда ползти,
ползти, как возу бытия,
как Млечному Пути,
туда, где целится Стрелец
и бродит Козерог...
Но, – если где-то есть конец
последней из дорог, –
что вспыхнет в черноте густой,
каких скрижалей вязь,
когда ходок над пустотой
замрёт, остановясь?
Он там, у рокового рва,
где оборвался путь,
прочтёт последние слова,
последней тайны суть...
И он решит переступить
надпропастную пядь,
раз больше некуда ходить
и нечего искать.


Шарик

I
А шарик тот оранжевый
задел за провода,
шепнул им что-то важное
и дальше – в никуда.
Бью радостно в ладошки я
во славу высоты.
А тучи, точно лошади,
раскинули хвосты.
Они грозой напитаны...
Ещё один прыжок,
и лопнет под копытами
оранжевый кружок.
Меня рукой могучею
к воротам тащит мать...
Как хочется летучую
диковинку поймать!

II
Над кряжами и крышами,
над пестротою царств
на страшную возвышенность
взобрался красный Марс.
На уровне владычества
таинственно повис...
Хохочет электричество
над проигрышем в вист.
И юношей, измученным
невнятностью причин,
я в это краснолучие
всё лучшее включил.
Без ропота, без робости
лететь хоть сотню лет.
У неземного глобуса
прощупать бы скелет.
Узнать про эту прозелень –
не море ли рябит?
А красное – не гроздья ли
рубиновых рябин?
Узнать на миг несытую
вселенскую тоску.
Уйти за Аэлитою
по красному песку.

III
Хлопочет электричество
над скукою квартир...
Ах, взять бы да и вычесть бы
из мира антимир!
Вещает лень раскосая:
– Бывает на веку,
но в молотилке Космоса
всё смелется в муку...
И тайной нешутейною
влечёт на новый старт
рассчитанный Эйнштейнами
четырёхмерный шар.
Чтоб вновь обрёл тревогу я
и позабыл покой...
Я этот шар потрогаю
незримою рукой,
чтоб это сверхобличие,
пройдя сто тысяч проб,
из мира необычного
в обычное вошло б.

Ворчит старуха в ярости,
что ей земля тошна...
А тут без всякой старости,
глядишь, и жизнь прошла.
А может, и не кончится
стремление годин
для тех, кто пел надсолнечность,
в надвременность ходил?


Баллада о боге гор

Зашёл я в гости к богу гор,
он молнии метал.
Рыж куст его кудрей, а взор –
как голубой металл.
На скалы он кидался ниц
с надгорной высоты.
И молнии, как клювы птиц,
клевали гор хребты.
И по гранитам гром катил,
и трясся льдистый пласт...
А бог... он точно бог кутил,
неистов и горласт.
Бил из вулкана пепла клуб,
Долиной шла весна.
А скалы – та бела, как зуб,
та, как десна, красна.
Зачем ему весь этот пляс,
и грохоты, и гул?
Тут на меня лукавый глаз
он весело взметнул.
Он встал у рва, где край покат,
глазами смех меча.
Был густо выкрашен в закат
кусок его плеча.
И вдруг заржал: – Ха-хах! Хо-хох! –
вжав кулаки в бока. –
Не правда ль, бог побил бы блох
по лёгкости прыжка?
Ты, видно, тащишь ворох пут
на доброго бобра...
Ты шёл на знатный лов, а тут...
в грозу и в гром игра.
Я знаю ваших: русский, айн,
негр в побрякушках бус,
вам – чтоб покрепче запах тайн,
острей разгадок вкус.
А тайна часто, горсть разжав,
вам предлагает: «Пей!»
А там напиток мёртв и ржав,
тьма слепоты слепей.
Но людям что!.. И в тьму вползут,
где ни времён, ни мест,
иначе любопытства зуд
их до смерти заест.
Им нужен корень Бытия –
секретов всех секрет!..
А боги... стало быть и я...
Для нас секретов нет!
Ведь нам, как вам зубная боль
или заправка щей,
известно поперёк и вдоль
всё существо вещей.
Что ж остаётся?.. Смех да пляс,
и вкось и ввысь броски...
Ах, если не точить баляс,
источит червь тоски!
Ну, словом, от исходной тьмы
решенья таковы:
для игр в грома, для пира – мы,
и для познанья – вы.
И вы меня поймёте, сдав
экзамен на богов.
Но горло мне сдавил удав,
я лез из берегов:
– Не дуя в ус, свистеть в кулак;
века – ни дум, ни дел...
Пусть ад и смрад его клоак,
чем божеский удел!
И если правду всю и ложь
исчерпает мой ум,
в провал пространств, на острый нож
я брошусь наобум!..
А бог уже с утёса – бах!..
С ухваткой циркача
у водопадов на горбах
он мчался, хохоча.


Поэт

             Перед теми, кто служит мечте пустой,
             не сверкает слово красотой святой.
                                                                     Низами

Чтоб средь гула мирского
пел звончей голос лир,
он выгранивал слово,
как гранат ювелир.
Колебаньем не мучась,
гнул его, как хотел,
облачая в певучесть,
в осязаемость тел.
Выгибал его тело
и в дугу и в овал,
чтобы тело блестело,
он его шлифовал.
То кругло, то лилово,
то тягуче, как клей,
то бело было слово,
то полуды тусклей,
то подобное мигу,
то пушистей, чем пух...
Пусть словесному игу
покоряется слух!
Но не спас его слова
ослепительный лак
от зияния злого –
от могил и клоак.
Но творенье на малость
пережило творца,
и в века не всосалось,
не всочилось в сердца.
Знал он, звуки сдвигая,
как искусней их класть,
но из века другая
есть в звучаниях сласть.
Он не пил этой сласти,
хоть над словом иссох,
и, над высью не властен,
он не реял, как бог.
Он не влил в слово запах
или пламени злость,
чтоб у времени в лапах
слово пахло и жглось.
И не бросил в полёте
слову слово: «дыши!»
Был он мастером плоти,
не бессмертной души.


Вещи

То вычурны, то гордо дерзновенны,
то с мелкими страстишками котят,
резные львы, грифоны, гобелены,
они живут, лукавят, любят, мстят.
Иные вещи сумрачно-зловещи,
есть вещи вековечнее мощей.
Пророчат, лгут, рассказывают вещи.
Я восхищён вещанием вещей!

Они покоят тайны поколений,
они предупреждают боль потерь...
Ещё недавно об одной измене
мне проскрипела по секрету дверь.
Я, помню, видел, как в резной коронке
от глубины своих пустых утроб
про космос комнатный в комиссионке
распространялся гордый гардероб.
Я часто слышал вздохи иммортелей,
вещей взволнованное «ох» и «ах»
(помятых подозрительно постелей,
перчаток, позабытых впопыхах)!

Все вещи злятся, даже безделушки
на пальцах оставляют острый след...
За пышным добродушием подушки
я находил вдруг мстительный стилет.
Есть вещи – боги... помню с детства это,
как белизною херувимских риз
меня слепил с седьмых небес буфета
чистейших проб серебряный сервиз.

Есть вещи черти... в копоти и в гари,
припомните, как сатана, рогат,
в печном аду с телами бедных тварей,
котлы хватая, тешится ухват.

Их признаки характерны и резки...
Неизгладимы испокон веков
и бледность истеричной занавески,
и флегматичность тучных тюфяков.

Я не берёг их раньше... Чем-то взбешен
и мелочью какой-то брошен в дрожь, –
в графин, в салатник, в вазу для черешен,
в лицо швырял им ложку или нож.

И от удара разъярённой стали
смятенье возникало на столе –
стаканы тонкостенные стонали,
бил фейерверк в кристальном хрустале.

Теперь... окончив Одиссею злую
и в дом войдя, сдержаться не смогу:
я обниму, я крепко расцелую
корявую, кривую кочергу.

И, пережив мои блужданья тяжко,
мне бросится на шею, чуть жива,
от счастья одуревшая рубашка,
широко растопырив рукава.

Их память бережлива и богата,
у них неистощим запас идей,
они давно придумали когда-то
перенимать повадки у людей.

И если в зачарованных хоромах
меня запрёт какой-нибудь кащей,
я буду весел, как в кругу знакомых,
в великолепном обществе вещей.


Ходьба

Ты шагаешь, как кошка, по клавишам –
то наступишь на чёрный бемоль,
то бесчувственной лапой придавишь ты
диссонансом гудящую «соль».
И следы, точно кляксы, налеплены
на стезях твоей трудной судьбы.
Им неведомы великолепные,
золотые секреты ходьбы.
Но стези – это струны – и узенький
путь во ржи, и широкий большак...
Ты возьми себе музу в союзники,
и тогда окрылённостью музыки
зазвучит самый будничный шаг.


Кони

– Племенные, пламенные кони,
пейте всласть свирепую струю.
Я гонял вас в буйные погони,
разъярял в неистовом бою.
Рвутся кони под уколом шпоры,
бьют копытом камни и кусты,
сотрясая недра и просторы,
над мостами распластав хвосты.
Мчать, сверкать насечкой берберийской,
взвихривать нетоптанный песок,
ринуться в наскок кавалерийский,
шашкою крестя наискосок!
Опьянило вас, о, бега боги,
буйство необузданных страстей.
Крутовыйны вы и звонконоги,
кованые кони всех мастей...
Но не все я масти приколдую,
и готов я кости прозакласть
за три масти: искристо-гнедую,
лунную и вороную масть.
Не в строю рысистых кавалерий
конь гнедой мне нужен под уздой,
но чтоб ширь густоковыльных прерий
взбороздить невзнузданной ездой,
чтобы рвал он телом мускулистым
леденящий и слепящий шквал,
чтобы ветер взвизгами и свистом
гнал его в распахнутый провал,
чтоб с напора, с разворота, сходу,
без подпруг, без сбруи и убранств
конь гнедой рванул меня в свободу
вихрем взбаламученных пространств.
Ну, а чёрный конь монументален,
жгучие глаза его грозны,
отливает блеск его подпалин
серебром лебяжьей белизны.
Он шипами жаркими подкован,
чепраком всклокоченным покрыт,
сизым лоском он отлакирован
от косматой гривы до копыт.
И бесшумно, точно тень вампира,
понесёт меня мой чёрный конь...
Ночь течёт, и где-то в безднах мира
синеватый вихрится огонь.
Вот прыжок над каменистой кручей,
над речной излучиной прыжок,
и огонь, что взвихрен в тьме дремучей,
душу мне измучил и прожёг.
Чёрный конь мне нужен чрезвычайно!
Он – стремленье, зрение и слух.
Скоро жгуче-сладостная тайна
утолит мой ненасытный дух!
И светлей чем отрок непорочный
белый конь – конь славы и побед:
весь он лунно-мраморно-молочный,
весь он – вознесенье и рассвет.
Он белее лебедей и лилий,
горделивей кедра и орла.
Белизною ангельских воскрылий
озарён наклон его чела.
И, внимая зову горнов звонких,
над врагами, рухнувшими ниц,
бронзово-литые амазонки
вздыбливают белых кобылиц.
И, повергнув троны и кумиры,
на конях белей сарматских зим
в изумрудных лаврах триумвиры
триумфальным шагом входят в Рим.
Я жалел, бывало, что когда-то
не рванул изгрызанных удил
и с размаха в сердце супостата
боевым клинком не угодил.
Что ж, пускай!.. Не в счёт удар отбитый...
Сбит я в пыль, но не окончен бой,
и мой бог от синего зенита
светит мне звездою голубой.
Пусть за мной крадётся враг по следу,
пусть авгуры смерть пророчат мне,
но с победой всё равно я въеду
в светлый Рим на белом скакуне!


К 450-летию открытия Америки (1492–1942)

I. Капитан

На торсах матросов – крылатый дракон,
изгнут, когтист и рогат...
Не дьявол, не буря, не бог, не закон
по волнам мотают фрегат.
Плывёт он, качаясь, под мачтовый скрип,
устал он от грузов и гроз,
и киль его слизью зелёной облип,
ракушек коростой оброс.
Горячей волной заливает загар
и грудь капитана, и лоб...
Зреть лик неоткрытых ещё ниагар
ему предвещал гороскоп.
Искатель земель, вдохновитель отваг,
гроза флибустьерских акул,
живая легенда – от выцветших краг
до жёлтых обветренных скул,
оставил он берег тревог и сует.
И порт в это утро был хмур,
и долго чернели, смотря ему вслед,
глаза крепостных амбразур.
И всё угрожая упрямой мечте,
зловещих столетий маяк,
громадой аббатства густел в высоте
готический чопорный мрак...
Давно за кормою и порт, и страна,
и доки с их тусклой тоской,
там в мутной воде, что желта и жирна,
полощется мусор морской...
Он бремя родных берегов не берёг...
Ногой опершись на швартов,
он меряет ширь океанских дорог
с обшарканных чёрных бортов,
чтоб режущим креном, всему вопреки,
неслыханный вычертить путь,
найти безымянные материки
иль смерть через борт зачерпнуть.
А рядом матросы поют про гульбу,
про дом, про незыблемый грунт...
Их злую, как ведьма морская, судьбу
добрее не сделает бунт.
Вся жизнь – под грызню и царапанье крыс,
под дребезг и лязг якорей...
И ноет о душах повешенных бриз
в сплетениях тросов и рей.
Их давят тугих горизонтов тиски,
по-волчьи их глаз одичал...
Не знает лишь он океанской тоски,
он верит в счастливый причал,
он рвётся в багровый закатный костёр
и режет волну наугад.
И в синий простор паруса распростёр
его трёхмачтовый фрегат.
Пусть шквалы штурмуют и рвут такелаж,
не даст он рулю поворот,
пока не расстелется явью мираж
под зорями новых широт.

II. Матрос

Ряды домов подкошены,
им почва – не опора,
а звёзды в воздух взброшены,
как шарики жонглёра.
Пускай о переносицу
разбился штоф на части,
болячки не относятся
к числу морских несчастий.
А листья трав, как зонтики,
как кисти рук беспалых,
дрожат среди экзотики
готических кварталов.
А в облаках мерещатся,
сиянием объяты,
на траверсе скворечницы
прозрачные фрегаты.
Повёрнутые кормами
к широким лунным скулам,
они летят над прорвами
в пасть голубым акулам...
И грёзами напичканный,
он таял в лунном свете,
как имя его с кличкою
в безбрежности столетий.
В эпоху безмотория,
ничем не озабочен,
он в мастерской Истории
служил чернорабочим.
Он плату брал не славою,
не злой добычей даже,
хотя любил кровавую
потеху абордажа.
Не морща лоб над румбами,
берёг деньгу на водку
и лез в грызню с колумбами,
суля им чёрта в глотку.
Сломав стилет, подсвечником
бил в свалке поножовщин...
Но к океанским грешникам
рок благосклонен в общем:
смерть – миг, и вся тут недолга...
Не знал он о секрете,
что без таких не ведал бы
наш Свет о Новом Свете.


Озёра

Ваш облик таинственней далей туманных,
а воды пустыни старей,
но в них не заглох ещё гул океанов
и плеск отшумевших морей.
Под скрип и качанье челна на приколе,
под клёкот степного орла
вы дремлете в душной и пыльной неволе,
колебля свои зеркала.
В унылом молчанье живут с вами вместе
безликие солончаки,
и вечно глухие, бессвязные вести
приносят вам волны реки.
Порой, грохоча, водяную кипучесть
вздымают винтами суда,
но их беспокойная дымная участь
зеркальности вашей чужда.
Вы носите листья да сучья сухие,
да перья подстреленных птиц.
И редко, и глухо степные стихии
гудят от винтов и от плиц.
Над вами просторно и звёздам, и тучам,
а вас в роковые тиски
всё крепче кольцом серебристо-сыпучим
сжимают густые пески.
Над вами ревут и грохочут раскаты
и молния тучи сечёт,
и жёлтое солнце на голые скалы
косыми лучами течёт.
Вам снятся нашествий косматые орды,
кипящая кровью земля...
Под свист суховеев вы сохнете гордо,
пощады себе не моля.
Глядит в ваши воды и стебель тщедушный,
и небо в рассветном огне...
И правда ль, что вы ко всему равнодушны,
своей лишь верны глубине?
И разве под шелест высокой осоки
не точит вас горечь тоски,
что вы и в песках, и в веках одиноки,
что вы от морей далеки?..

Вблизи камышей, под унылый их шорох,
веслом рассекая струю
в затерянных в мире лазурных озёрах,
я песнь о титанах пою.


Баллада о бедняке
Из былых легенд

В одной деревне жил бедняк,
он лемехи ковал,
и пел он, разводя очаг,
и радости не знал.
Он молод был и нелюдим...
И годы шли, и дни,
и в снах мерцали перед ним
тревожные огни.
А за деревней, на полях,
среди гнилых озёр,
синел унылый старый шлях
и мёртвый косогор.
И даль за шляхом пролегла,
и тайны снов тая,
она манила и звала
в далёкие края.
И сколько, сколько ни гляди,
в прохладу ль, в стужу, в зной,
она сияла впереди
своей голубизной.
И в эту даль глядел бедняк,
надвинув козырёк,
и глубиной её никак
насытиться не мог.
И говорил он сам с собой:
– О, как озарена
такою глубью голубой
счастливая страна!
И долго чудился уму
обетованный рай...
И он пошёл, надев суму,
искать счастливый край.
И много он прошёл дорог,
и шёл он много лет,
и много пережил тревог,
и высох, как скелет.
Забыв про отдых у реки,
он шёл, мечтой горя,
пересекал материки,
переплывал моря.
В грозу, и в бурю, и в туман
он шёл, и шёл, и шёл,
и видел звёзды разных стран,
и счастья не нашёл.
Везде о счастье тот же толк
и тот же крестный путь,
и так же сквозь тряпьё и шёлк
тоска вползает в грудь.
И с тем же холодом в крови
взирают с высоты
на труп затравленной любви,
отравленной мечты.
И ту же скорбь зовут жрецы
в дни мрачных годовщин,
и те же острые рубцы
безвременных морщин.
А даль по-прежнему цвела
как лучезарный май,
а даль по-прежнему звала
в благословенный край.
И шёл он, надрывая грудь,
и годы шли, гудя,
он продолжал свой страшный путь,
тот край не находя.
И раз, когда закат сиял
и даль была чиста,
он вышел в поле и узнал
забытые места.
Глядит – деревня, а в полях,
среди гнилых озёр,
синеет нелюдимый шлях
и мёртвый косогор.
И бросил посох он из рук,
сказав в тоске немой:
– К чему, о боже, столько мук,
чтобы придти домой?
А поле, вспыхнув, зацвело
вечернею росой,
и кречет, накренив крыло,
ушёл в полёт косой.
А он к земле сырой припал
и так лежал один,
и ветер волосы трепал
его густых седин.
Он вспомнил, что земля кругла
и что судьба – змея...
А даль по-прежнему звала
в счастливые края.


Баллада о пленном боге

После боя с жителями вместе
в плен попал и деревянный бог.
Славы храмов и народной чести
он, великий, отстоять не смог.
Был чернее ночи над Руандой
он, хранитель деревень и стад...
И его погнали под командой
сброда оголтелого солдат.
Потянулись люди вереницей
через горы, дебри и пески.
Их повёл начальник бледнолицый,
жёсткий шлем надвинув на виски.
Чёрный люд не ведал о железе,
жил он веком костяной стрелы.
Всю дорогу зорями Замбези
бредил он, кусая кандалы.
И росла и ширилась тревога,
и кривился крючкозубый рот
пучеглазого немого бога,
идола тропических широт.
Видел он, как в кровяном рассвете
колыхались красные пески;
видел он, как женщины и дети
падали от зноя и тоски;
как стрелки с развязностью кабацкой
пили джин, раскинув бивуак,
как сверкал в сухой руке солдатской
и бессильных добивал тесак.
Но для бога стал всего заметней
в маете привалов и путей
мелконогий мальчик малолетний,
самый незаметный из детей.
В ржавых пятнах кожи обожжённой
молча шёл он, как змеёныш гол,
по камням ложбины прокажённой,
по межам родезий и ангол.
На заре он слизывал с ладоней
бисерные искорки росы,
чтоб шагать и глохнуть в знойном звоне
в долгие безводные часы.
И поклялся бог в степях открытых
светом звёзд и силою святынь
сохранить малютку от москитов
и от грозной ярости пустынь.
– Враг с землёй смешал мою обитель,
каждый дом разграблен и сожжён...
Пусть растёт в заморском царстве мститель
за детей, за матерей и жён!
И спасён был мальчик... Над водами
раз увидел он: могуч и горд,
с дамбами, дымами и садами
громоздится океанский порт...
В мареве рассветного тумана
чёрный люд загнали в чёрный трюм...
Бог стоял в каюте капитана,
как-то не по-божески угрюм.
Он расстался со своим народом
в душной суматохе пристаней,
где ночами стелется по водам
путаница мачтовых теней.
И в музей к зевесам и тезеям
был он водворён в конце концов
на показ бульварным ротозеям
и на радость лысых мудрецов.
И прихода чёрного мессии
ждал он, одинокий и ничей.
Били в зал луны лучи косые,
стыли блики бронзовых мечей.
Знатоки, невежды вперемешку
двигались, бросая без конца
и хвалу, и пошлую усмешку
детищу дикарского резца.
Всё терпел он, скорбный и великий...
Но однажды, молод и остёр,
появился в зале черноликий
с тростью и в панаме визитёр.
Он был с дамой выше всех примеров.
Вешних зорь на розах розовей,
вся она в капризах и манерах
от змеиных туфель до бровей.
В чёрном госте бьётся каждый атом,
зубы мечут искры и горят...
Быстро пробежав по экспонатам,
он на бога бросил беглый взгляд.
Две-три ноты модного мотива,
острый дым сигары из ноздрей,
фраза об уродстве примитива,
жалкого искусства дикарей.
И, сверкнув изящною панамой,
вскинув полированную трость,
вышел с обольстительною дамой
элегантный чернокожий гость...
Вспомнил бог незнавших о железе,
шири и высоты над рекой,
и как зыбкий вечер у Замбези
разливал над сёлами покой.
Вспомнил дробный грохот барабанов,
стрёкот карабинов и налёт,
и как в страшный путь до океана
мальчик умирающий идёт...
Пожалел он о своей опеке,
обречённый думать и скорбеть,
что он бог и ныне, и вовеки
и что он не может умереть.


Песня о валуне

Ни дорог, ни огней, ни луны...
Валуны, валуны, валуны....
И проносит меня тишина
мимо врытого в грунт валуна.
Он угрюм, молчалив, величав,
окружён равнодушием трав,
и, в шершавый закутанный мох,
он давно онемел и оглох.
Но в морщинах, что врезали льды,
не померкли слезинки слюды.
И ему, как родному, я рад,
и его обниму я, как брат,
и в лицо я ему загляну,
и скажу, как валун валуну:
– Мой безмолвный, мой каменный друг,
я на Север ушёл, ты – на юг.
Синий глетчер тебя оторвал
от норвежских лазоревых скал,
но и я ведь сюда занесён
ледниками студёных времён.
Не изрезан ты знаками рун,
не видал, как сверканием струн,
озаряя скалистый базальт,
об Асгарде*) рассказывал скальд.
Да... И я не допел «Шаханы»
под змеиные звуки зурны,
и в садах у подножия скал
синих локонов не доласкал.
И огонь, что любовь мне дала,
поглотила холодная мгла.
О, мой друг, эту рану не тронь...
Есть иной, негасимый огонь...
Он в сказаниях скальда пролит,
он дотла наше тело спалит,
он родит нас под новой звездой
и вернёт Красоте молодой.


Лев Мизандронцев.
Стихи глубоких раздумий. Йошкар-Ола: Марийское книжное издательство, 2005.