Из главы «Детство в маленьком городе»
Из главы «Мои встречи с Пушкиным»
«1944 год. Из Ташкента...»
«Вдруг придет Булат»
«Они тоже люди...»
«Сталина стоящие преграды...»



     Из книги воспоминаний Валентина Берестова «Светлые силы»
 
     Из главы «Детство в маленьком городе»
 
     Происхождение в обществе, провозгласившем себя новым, продолжало многое значить. Дети вождей после ареста родителей становились детьми врагов народа. Зато появились «позвоночники» – юнцы, коих брали в институты, на престижную работу по телефонным звонкам начальства. А после войны социальные перегородки стали уступать национальным (знаменитый пятый пункт в анкете). С давних пор чуяли странность и в моём происхождении. Но никто не видел во мне, так сказать, социального полукровку. Заподозрили, что я скрытый еврей или полуеврей.
     Первый раз это случилось в 1946 году, мне было восемнадцать. Михалков решил дать мои стихи в журнал. «Зачем, Сергей Владимирович» – «Будешь указывать в анкетах: «Печатаюсь с 1946 года». В 1966-м торжественно отметишь двадцатилетие творческой деятельности!» Вызвали в редакцию поправить строки, удивились виду, манерам и стали незаметно выведывать, той ли я нации. «Псевдоним Берестов – из Пушкина, из «Повестей Белкина»? Давайте подпишем стихи вашей настоящей фамилией». Молча предъявляю паспорт. Значит, по отцу всё же русский. Но сомнения не кончились:«Всё равно подумают: псевдоним взят из «Барышни-крестьянки». Поставьте девичью фамилию матери!» «Вас, – говорю, – она тоже не устроит. Телегин! «Хождение по мукам» Алексея Толстого!» Тогда я ничего не понял. А через два года в фельетонах стали раскрывать псевдонимы: Мельников (Мельман)...
 
 
     Из главы «Мои встречи с Пушкиным»
 
     1937 год. Как и во всей стране, столетие со дня смерти Пушкина отмечалось и в нашей, Льва-Толстовской, неполной средней школе.
Она стояла на отшибе за большаком, соединявшим Полотняный завод с Калугой. Пушкин мог по по нему проезжать. И его взгляд мог упасть на лесной пригорок над речкой, где потом поставят нашу деревянную двухэтажную школу.
 
[…]
     Я представлял первый класс. В юбилейном номере «Пионерской правды» нашёл два стихотворения и пришёл от них в полнейший восторг: «Делибаш» и «Вурдалак».
 
                        Перестрелка за холмами;
                        Смотрит лагерь их и наш;
                        На холме пред казаками
                        Вьётся красный делибаш.
 
     Папа был рад, узнав, что мне понравились эти стихи. В 1917 году между двумя революциями, буржуазной и социалистической, он был ротным библиотекарем и почти каждый день в газете «Ржевская заря» печатал стихи, призывая всех социалистов не ссориться, не нападать друг на друга, не губить нарождающуюся демократию. Тут ему пригодился и пушкинский «Делибаш»:
 
                         Меньшевик уже на пике,
                         А эсер без головы.
 
     Вот откуда он взял свои строки! Переиначил Пушкина! Делибаш уже на пике, а казак без головы. Читая «Вурдалак», я сам ощущал себя трусоватым Ваней, и всё же позднею порой он решился идти домой именно через кладбище, а не какой-то другой дорогой. Любой струсил бы, услышав, что на могиле «кто-то кость ворча грызёт». Но –
 
                         Что же? вместо вурдалака –
                         (Вы представьте Вани злость!)
                          В темноте пред ним собака
                          На могиле гложет кость.
 
     Все смеялись, хлопали. А строгая женщина-инспектор из Калуги нахмурилась, пошепталась с директором, подозвала меня к себе, отвела в сторонку:
     – Я узнала, что твой папа – учитель, и только потому не стала срамить тебя при всех. Как же тебе не стыдно! Сам сочинил какие-то дурацкие стишки и на таком ответственном мероприятии выдал их за пушкинские! Иди и больше так не делай!
 


***
 
     1944 год. Из Ташкента, из эвакуации, уехал один в Москву. Усилиями лучших представителей творческой интеллигенции был определён в интернат при школе Памяти Ленина в Горках. Это было в конце апреля, Понадобился табель из ташкентской школы. Мама прислала документ, состоявший из одних прочерков. За весь учебный год только две отметки: двойка по физике во второй четверти и четвёрка по литературе – в четвёртой. Как я понимаю теперь, дело тут было не в мучивших меня головных болях. Они же не мешали мне каждый день сидеть в двух лучших библиотеках Ташкента и старательно переписывать стихи Анненского, Гумилёва, Мандельштама, Кузмина, Клюева, Волошина. А новые стихи Ахматовой я переписывал прямо у неё дома, куда ходил заниматься английским к Надежде Яковлевне Мандельштам. Беда была в том, что школы разделили на мужские и женские, и в мужской мне не понравилось. В классе одни мальчишки, в учительской – женщины, большей частью молоденькие и робкие. На какие только вопросы не пришлось отвечать, например, учительнице анатомии и физиологии человека! Зато в Горках всё было по-старому, девочки и мальчики учились вместе. Я ходил в восьмой класс, но учителя меня не тревожили, знали, что осенью снова буду восьмиклассником.
     Когда мы с напарником пилили и кололи дрова для интернатской кухни и школьных печек, к нам подходили две девушки. Одной из них нравился мой напарник, в другую тут же влюбился я. По первому её слову я совершил бы неслыханный подвиг или непоправимую глупость, выполнил бы любое её желание. Но ей это было не нужно. Что ж, устроим так, чтобы ей всё-таки пришлось приказать мне что-нибудь! Я решил проспорить ей «американку», как тогда говорили, после чего проигравший выполнял любое желание выигравшего спор. Мы пилили обрубок берёзы и вели с девушками серьёзную беседу. И вот Альбина вспомнила, что Пушкин подарил Гоголю сюжеты «Ревизора» и «Мёртвых душ». Кабы не Пушкин, мы бы эти произведения в школе не проходили. Я понял, что час мой бьёт. «Пушкин не давал Гоголю никаких сюжетов и вообще не был с ним знаком. Что? Я лучше знаю! Спорим! На «американку»! Теперь ты до лета будешь пилить вместо меня!»
     Мы кололи дрова, а девушки уже принесли книжку про Пушкина и Гоголя. Я изобразил полную растерянность: «Ладно, говори своё желание». – «Сдавай вместе со всеми», – приказала Альбина.
     Занимался я днём и ночью. Тётя Дуня, повариха, разрешила жечь электричество на кухне. На плите острыми краями вверх сушились поленья. Иногда я ложился на них и засыпал, при малейшем движении поленья «оживали» и будили меня. Лишь перед сочинением я позволил себе выспаться. Одной из трёх тем будет так называемая «вольная», и я выжму из себя какую-нибудь публицистику в тогдашнем духе. Но от упражнений в казённой риторике меня спас Пушкин. Учительница распечатала конверт с секретными до этой минуты темами сочинений и вывела мелом на доске: «Образ Петра I в творчестве А. С. Пушкина». Вот тут-то и пошли в ход и «Моя родословная», и «Пир Петра Великого», и «То академик, то герой, то мореплаватель, то плотник», и «Полтава», и «Медный всадник», и даже неоконченная «История Петра». Стало жаль, что кроме учительницы и, может быть, директора никто этого не прочтёт.
     Но наш Николай Иванович, прочитав сочинение, ринулся с ним прямо в Москву, в Наркомпрос, знай, мол, наших! Результат был не тот, какого он ожидал. В школу явилась некая генеральша от просвещения, хоть нашивай на юбку красные лампасы.
     – Оставьте нас одних! – приказала она, и учителя на цыпочках вышли из кабинета. Начался допрос.
     – Ну, кто и за сколько дней до экзамена в нарушение всех правил сообщил вам тему сочинения? Кто дал вам материал для подготовки? – прозвучал грозный вопрос.
     – Я прочёл тему на доске, когда учительница написала её мелом.
     – Откуда же такие знания? Ведь вы по программе прочли в пятом классе «Арапа Петра Великого», в шестом вам задавали «Полтавский бой», а не всю поэму, в восьмом – «На берегу пустынных волн», а не всего «Медного всадника». Я уж не говорю о прочих стихах. Чем вы докажете, что вам заранее не сообщили тему?
     – Дайте мне любую тему по Пушкину, – дерзко предложил я, – дайте бумагу, вот эту ручку, заприте меня здесь на полтора часа, а потом увидите, что получится.
     Дама не стала ставить следственный эксперимент и продолжала допрос:
     – Чем же объяснить ваш особый интерес к Петру Первому?
     – Пётр Первый меня особенно не интересует,– ответил я. – Просто я люблю Пушкина.
     – Странно,– сказала дама, не представляя себе, что можно читать классика по собственной охоте. – Как это любите? Всего Пушкина?
     – Всего, – подтвердил я. – Кроме нескольких лицейских стихов. И статьи люблю, и письма. Я прочёл всего Пушкина. Спросите про любое сочинение!
     – Странно,– нахмурилась дама. Её задачей было разоблачить меня, и она от неё не отказалась. Допрос принял иное направление: – Значит, вы ушли в мир дореволюционной классики и истории царской России. А как же современность? Она хоть сколько-нибудь вас привлекает? Вы, например, читали Леонида Леонова?
     – Конечно, – ответил я. – Но больше ценю его драматургию, пьесу «Нашествие».
     – Вы, я слышала, знакомы с Алексеем Николаевичем Толстым. Вам, разумеется, очень нравятся его патриотические «Рассказы Ивана Сударева».
     – Нет, они вымученные какие-то! Хорошей прозы о войне пока почти нет. То ли дело третья часть «Петра»!
     – Интересно, интересно, – оживилась дама. И стала спрашивать о других знаменитостях того времени. Я отвечал откровенно. А даму, как потом выяснилось, занимало теперь уже только одно: кто внушил мне такие взгляды. Видимо, она подключила к поискам и других сотрудников, пока сомнительная фигура тайного, идеологически чуждого наставника не была-таки обнаружена.
     – Дорогой мой, – спросил меня месяца через два Корней Иванович Чуковский. – Что вы там написали о Пушкине и что наговорили про нынешних классиков, если весь Наркомпрос только и гудит про подмосковного юношу, подверженного тлетворному влиянию Чуковского?



     Из послесловия Андрея Чернова «Правило слабой строки»

     […] В 70-х у него висела на стене маленькая гитара, на которой был наклеен газетный заголовок «Вдруг придёт Булат». […]

     […] Когда в начале 80-х его телефон посадили на прослушку, он вдруг полюбил длинные телефонные разговоры обо всех, с кем дружил в юности, – о Пудовкине, Ахматовой, Чуковской, Маршаке и Алексее Толстом: «Они (то есть те, кто слушают) тоже люди, их надо просвещать!» […]

     […] На заре горбачёвской реформы (он предрекал её лет за десять, уговаривая нас не спиться, не изблядоваться, не уехать, а подождать того времени, «когда за газетами будут занимать очередь у киосков с шести утра») он читал нам с Ниной Коротковой свои стихи, опубликованные, кажется, в «Огоньке» ещё при Сталине. Стихии были очень советскими, но почему-то свежими. И вдруг строка:

                    Стали настоящие преграды...

     «Что?!.» – в голос ахнули мы с Нинкой.
     Изумление наше не знало границ. У Берестова главный критерий качества стихов определялся ахматовским к ним подходом: «Есть звук!» (Или «Нет звука...»). Этот подход определял не строку, а саму жизнь. И вдруг – такой стык, такое сращение: «Сталина стоящие преграды...»
     Тогда-то я впервые в жизни и увидел, как мгновенно может выступить пот на человеческом лбу:
     – Боже, и ведь никто не заметил…[…]

     Берестов В.Д.
     Избранные произведения: В 2т. – т.I. – М.: Изд-во им. Сабашниковых: Вагриус, 1998.
     Избранные стихотворения. СПб.: Вита Нова, 2003.